Мне стоит забыться мечтой -
И, силе ее уступая,
Живьем восстают предо мной
Картины родимого края…
Омулевский (И. Федоров)[59].
[59]Омулевский — Федоров Иннокентий Васильевич (1837-1883) — писатель, продолжавший в своих романах традиции Н. Г. Чернышевского. Лирика Омулевского пользовалась большой популярностью, особенно в Сибири. Цитируется стихотворение Омулевского «Камчатка».
Невельской ехал в Иркутск в светлом настроении, несмотря на все неприятности, которые он пережил в Якутске. Дорога ли его успокоила, сибирская ли природа, Муравьев ли открыл перед ним завесу, показавши свой внутренний мир, или просто он многого ждал от будущего, но у Геннадия Ивановича было ощущение, что все его страдания окончились, и что произошло это именно теперь. Как ни любил он страстно море, флот и путешествия, но служба всегда ограничивала. Ему запрещено было в течение многих лет исполнить то, к чему стремился.
Дальний путь — сплошные заботы и непрерывные неприятности для капитана. Транспорт отпускали с большой неохотой, опасались, что в Европе разгорится революция, вспыхнет война, требовали скорей пройти европейскими водами, как можно меньше задерживаться в портах. Собирались советы стариков адмиралов, решали, не идти ли судну не под государственным, а под компанейским флагом. Крайняя настороженность, с которой отпускали «Байкал» высшие лица в Петербурге, их придирки, подозрительность побуждали капитана писать в Петербург о каждой мелочи, выказывая верность, уважение и благодарность начальству. Дела в портах, знакомства и встречи в Портсмуте и Лондоне, прием у бразильского императора в Рио-де-Жанейро. Розыски бежавшего матроса, сманенного торгашами в Саутгемптоне, заказы и ремонт на верфях — все требовало осмотрительности и такта и обо всем приходилось доносить в Петербург.
Невельской был привычен к плаваниям, но служба требует своего, о многом некогда даже подумать. Книги, накупленные в портах, лежали недочитанные, а некоторые и неразрезанные. Не раз казалось ему, что судит он обо всем узко, что даже в Лондоне стремился осмотреть лишь то, что касалось моря, что обычно по традиции осматривали моряки. Все «морское» он знал: новейшие лоции, карты ветров, теории о магнитных аномалиях, о зависимости ошибок разных приборов от разных причин, знал современные корабли и машины, судостроительные заводы и современное оружие. В Лондоне осмотрел многие строящиеся суда, побывал на разных верфях, написал кучу писем в Петербург о своих впечатлениях…
Теперь, хотя он становился чуть ли не сухопутным человеком, казалось, у него возникали новые, более широкие интересы, и перед ним открывалась новая жизнь. Он готов был снова, как и всегда, трудиться для успеха флота и мореплавания. Но мыслям стало просторнее, он мог думать, о чем хотел и когда хотел. И все значительнее становилась для него не только флотская, а общая жизнь, ради которой он желал развития русского мореплавания на Тихом океане.
Несмотря на разногласия с губернатором, он радовался, что судьба послала ему в покровители такого образованного человека, с которым можно свободно говорить о системе Фурье, о декабристах и даже о неизбежности преобразований в государственном строе России.
В этой солнечной Сибири оживало в душе все, что прежде казалось загубленным. Капитан вез книги и готов был сызнова учиться по-мальчишески жадно. Он мечтал написать записки о своем кругосветном путешествии. Он решил подробно сообщить о своих замыслах Федору Петровичу Литке и просить у этого старого и благородного ученого, перед которым он благоговел, советов и покровительства. Теперь, когда сделано открытие и совершено труднейшее путешествие, да еще в такой короткий срок, было о чем написать Федору Петровичу.
Капитан чувствовал, что входит в общество людей, смеющих иметь свое мнение даже в современных условиях. Былая служба в Средиземном море и на Балтике представлялась тусклой.
Прежде над ним довлела нерешенная задача. Он знал, как к ней подступиться, но не смел, хотя и не по недостатку решимости. Все мысли его, особенно за последние годы, были направлены к этой цели. И вот теперь открытие совершено. Найден не только путь к океану, но и открылся новый вид на всю собственную жизнь; он сам себя раскрепостил, исполнив замысел. Ему даже приходило в голову, что, может быть, в тяжести былой жизни повинна была не служба при великом князе, не мнимая узость собственных, а также флотских интересов и не ограниченность своих знаний. Уж зачем нести напраслину: среди моряков русского флота много образованнейших людей. Да и сам капитан знал много, многое видел. А Невельскому всегда казалось, что все тесно, все чего-то мало, не хватает. Он рвался на простор. Виной всему был, конечно, неосуществленный замысел. Из-за него он сам себя ограничил во всем, как монах, посвятивший себя богу.
Теперь он прозрел, увидал окружающую жизнь, людей, то, от чего отворачивался прежде, почувствовал в себе страсти, до того подавленные, и, как ему казалось, увидал нищету своей душевной жизни. Представлялось ему, что он бесконечно много упустил в свое время, и он особенно ясно почувствовал свое одиночество.
Достигнутая свобода не была полной. Временами казалось, что главное не позади, а впереди, что там подымается из-за горизонта новая туча. Может быть, в глубине души он чувствовал, что едва он совершил свое открытие, его уж обуяла новая забота. Пока что в нем еще было чувство удовлетворенности. Хотелось еще некоторое время побыть победителем, но уже тысячи сомнений попеременно пробуждались в нем.
Губернатор — прекрасный человек, но в отношениях с ним нельзя переступать известной черты. Нельзя и безмерно надеяться на него, хотя дружбой и покровительством такого человека надо дорожить.
Невельской готовился доказать свою правоту, спорить яростно. Выдвинуть доводы, которые самому казались новыми, и не посчитаться с которыми Муравьев не мог.
Как хорошо, что он решил пригласить на службу Александра! Невельской надеялся, что со временем явится возможность взять сюда и другого своего приятеля — офицера Генерального штаба Павла Алексеевича Кузьмина[60].
[60]Кузьмин Павел Алексеевич (1819-1885) — штабс-капитан Генерального штаба, впоследствии — генерал-лейтенант. Посещал кружок Петрашевского. После ареста освобожден с отдачей под секретный надзор.
«Муравьев, быть может, по-своему был прав, когда отказал Александру… Он боялся — Александр резок. К тому же на новом месте следовало осмотреться; тут ссылка, декабристы, и бог весть как приняли бы такого чиновника, как Александр. Тот сам рассказывал, что бухнул Муравьеву то, чего вообще не следует говорить. А Муравьеву, верно, не очень приятно иметь за собой репутацию вольнодумца. На него и так доносы пишут, а он бы привез еще сюда Баласогло… А теперь, когда все улеглось и спокойно, он согласен. Конечно, странно, что такой человек, как Николай Николаевич, не принял его перед отъездом… Это и меня удивило. Хорошо, что теперь все будет исправлено. А может случиться, — с радостью подумал капитан, — что уже нынче зимой увижу Александра в Иркутске…»
С Александром вместе мечтали они о будущих сношениях России с Китаем и с другими азиатскими странами. Вместе просились они на службу к Муравьеву в Восточную Сибирь.
В свое время сдружил их не только интерес к Азии, но и общая неприязнь к тем, кто руководил русской политикой на Востоке. Невельской познакомился с несколькими приятелями Александра, с их суждениями — резкими и смелыми. Все они ненавидели правительственную бюрократию, изучали новейшие социальные теории, придавали большое значение экономическим наукам, интересовались общественным движением на Западе и любили поговорить о необходимости коренных преобразований в России. С этой же компанией водил дружбу Константин Полозов — двоюродный брат Геннадия Ивановича. Если приятели Александра при Невельском, как при человеке новом, поначалу держали язык за зубами, то кузен Константин выкладывал все, затевал общий разговор и тесней сводил Невельского со своими товарищами. В этих разговорах Александр нередко играл первую скрипку, хотя и ему давали отпор, и бывал он бит.
Такие разговоры для капитана были новы, хотя критические высказывания в адрес правительства он и прежде слыхал, ими иногда даже грешили люди, преданные государю и близкие престолу.
У Александра греческая фамилия — Баласогло. Предки его по отцу — отуречившиеся греки, а мать русская. Она воспитала его в любви к России и простому народу, и Александр выказывал эту любовь со всей горячностью своей натуры.
Во внешности Александра не было ничего русского. На вид он настоящий грек. Часто ему подчеркивали его происхождение. Иногда по брошенному кем-либо взгляду Александр угадывал неприязнь к себе. Его черные мохнатые брови, большой горбатый нос, черные глаза, сверкающие, как угли, до некоторой степени, как ему казалось, были причиной служебных его неудач, хотя в самом деле не любили его за прямоту, за резкость, за острый ум.
В то время Греция еще не оправилась от тяжелых ран и кандалов, в которых изнывала под турецким ярмом. Еще недавно греки бились самоотверженно, отстаивая веру и независимость, и почти все, кто знал об этом в России, горячо сочувствовали грекам и по мере сил помогали им. Когда-то еще Пушкин мечтал пойти добровольцем в греческую армию.
Но в столице России были свои греки — петербургские, европеизированные на вид, хозяева банков и коммерческих предприятий. Под предлогом того, что они единоверцы с русскими, и как бы спасаясь от турецкого беззакония, они стремились в Россию, в то время как братья их боролись за свободу. Именем своих братьев они умело пользовались в разного рода торговых делах. Из-за этого они стали ненавистны сословию трудящихся разночинцев, которые видели в них хищников и новых эксплуататоров России.
Морские офицеры-дворяне, и русские и немцы, подчеркивали Баласогло его происхождение, покуда тот служил во флоте. Многие люди относились к нему с недоверием, видя и в нем что-то вроде дельца или менялы. Александра это глубоко ранило, но он понимал, что дело тут не в нем и не в греках вообще. Неприязнь окружающих не возбуждала в нем ненависти к родному народу и ко всему русскому, не сделала его скрытым врагом России, не толкнула в приемные к богатым грекам, куда Александра не раз зазывали.
Не греческие дельцы, а русский народ был его родней.
Александр был сильно недоволен порядками в России и быстро сходился с людьми крайних взглядов. Он всей душой с теми, кто требовал освобождения крестьян, ограничения дворянских привилегий и богатств.
Александр был старше Геннадия. Он свято верил во все замыслы Невельского и не раз говорил про него товарищам, что на него можно положиться. Если бы таких было больше у нас, Россия быстро поднялась бы из своего бесправного состояния. Тогда же у Александра и его товарищей зарождалась мысль воспользоваться покровительством царского сына, которого Невельской очень хвалил и который был воспитан Литке и Лутковским в духе новейших либеральных идей.
Александр желал видеть в России не одну лишь «Московию с ее колоколами, кликушами и юродивыми», как он выражался, а великую страну, состоящую в связях со всем миром. Бывший моряк, потом архивариус у Нессельроде, он был адски усидчив, дошел до многого сам, учил китайский язык в надежде, что когда-нибудь станет спутником Геннадия Ивановича. Языки ему давались, он уже знал несколько восточных…
Взгляды Александра и его товарищей Невельской не находил неестественными. В них много верного. В Петербурге критически судили многие. Даже на «Авроре», в окружении Константина, говорили очень смело. За последнее время это стало модой — не одобрять крутых мер, полицейщины, строгого надзора, хотя все побаивались.
Конечно, Александр и Константин Полозов привлекали капитана к себе не этими взглядами, а необычайной смелостью представлений о будущем России. Они и их друзья ухватились за его проекты, как за свое родное, судили с ним о будущем России на Востоке, подтверждая, что это дело вполне реальное. Укрепляли в нем и без того крепкие намерения, ссылались на взгляды своего друга Петрашевского, который, оказывается, уже думал и об Амуре, и о выходе России на Тихий океан, и о Китае, Индии, Японии и их будущих связях с Россией.
Занять Амур и выйти на Тихий океан желали не только эти молодые люди, но и сам великий князь Константин и светлейший Александр Сергеевич Меншиков, и казалось, многие другие вельможи точно так же, как они, желали освобождения крестьян.
Разница была в том, что министры, вельможи и заслуженные адмиралы отдавали лишь дань общим настроениям, оставаясь в душе часто чуждыми сути дела. Даже наиболее образованные из них не могли толком ответить ни на один вопрос, когда речь заходила о том, как начинать. Рассуждали умно, одобряли, многое знали, ссылались на предыдущие исследования, запросто толковали о великих ученых, вроде Крузенштерна, как о добрых знакомых. Но, как действовать, где, когда, на какие средства, не знали. В лучшем случае советовали не торопиться, обождать, изучить все хорошенько, всегда что-то не договаривали, а если выдвигался какой-либо определенный проект, смотрели на автора как на прожектера, как на опасную личность или как на человека, допустившего что-то неприличное. Сильные мира сего просто опасались, «как бы чего не вышло», не вспыхнул бы гнев государя, не начались бы интриги придворных из противной партии. Ведь тогда карьера под ударом, и все из-за того, что там где-то, на каком-то Востоке, кто-то чего-то хочет. Ведь все это для личной жизни останется пустяком, хотя бы и составляло великое будущее для России и ее народа. Будет Амур или Тихий океан или не будет — что изменится? Клубы, служба, ордена, балы, европейские события — все идет по-прежнему. А ведь мы европейцы! Смешно нам так много думать о связях с Китаем! И вот мялись с глубокомысленным видом, как бы зная какую-то особенную сторону дела, может быть, тайну. Некоторые сочувствовали, даже кое-что подсказывали, одобряли, но боже упаси от действий!
Так с горячностью вспоминал по дороге в Иркутск про свои былые злоключения Геннадий Иванович.
А Александр и его товарищи — люди без предрассудков. Эти резкие судьи современности говорили обо всем трезво. Они твердо провозглашали, что без связей с азиатскими странами, с Китаем, Индией, без выхода на Тихий океан и без Амура — удобного пути к нему — у России нет великого будущего.
Творца и специалиста всегда покоряет тот, кто понимает его замыслы и поддерживает его поиски. Капитан нашел в этих людях верных друзей. В книгах Фурье он прочитал, что развитие мореплавания есть признак зрелости в жизни каждого народа. Правда, там писалось, что в один и тот же период развивается и мореплавание и фискальство… Но и эта мысль была интересной. Словом, Невельской соприкасался с кругом людей новых, ясных, где не мялись, не мямлили, когда речь заходила о решительных действиях, о коренных преобразованиях; здесь учились, читали, рвались к делу; каждый готов был работать и физически и умственно, не страшась ничего. Люди этого круга не придавали никакого значения происхождению, искали истины, говорили, что все народы равны, позорили вельмож, не знали многого, но хотели знать и готовы были в огонь и в воду ради будущего. И сейчас, совершив свое открытие, Невельской все чаще вспоминал об Александре и его друзьях.
И часто думал он: «Есть же вот у нас люди, а говорят, что, кроме нескольких приближенных государя, в России нет людей».
…Лошади стали. Яркое сибирское солнце, скрипящий сухой снег, бревенчатые дома с выбеленными ставнями, толстый дым на белых крышах, столб с позолоченным орлом у здания почтовой станции и множество лошадей, как на ярмарке, — такой вид представился капитану, очнувшемуся от своих раздумий.
— Хомутова, Геннадий Иванович, — соскакивая с облучка и хлопая себя с размаху обеими руками по тугим плечам новенького белого полушубка, говорил Евлампий, замерзший, несмотря на свою новую одежду. — Следующая — Иркутск.
Вокруг виднелись одноэтажные и двухэтажные дома, в снегу, с затейливой резьбой над окнами.
Почувствовалась близость города. В окнах всюду стекла, слюды нигде не видно, не говоря уже о пластинах льда, что не раз случалось видеть капитану и на Охотском тракте, и под Якутском, и на Лене.
Ямщики — буряты и русские — бегом подводили приготовленных для перепряжки свежих лошадей, в то время как другие кидались к оглоблям, мгновенно отцепляли гужи, отвязывали чересседельники и выводили в шлеях и хомутах измученных коней, от которых валил пар. Здесь, на сибирских станциях, перепряжку делали удивительно быстро. Не успеешь остановиться, как уже загремели, упали оглобли и рысью бегут ямщики, ведя под уздцы рвущихся, настоявшихся лошадей.
Все же и этой короткой передышке радуются путешественники. Молодые офицеры вылезли из кошевок, обступили капитана. Евлампий суетится, пытается распоряжаться.
— Сильно не подтягивай! — кричит он.
— Гора будет, — спокойно отвечает бурят и еще выше подтягивает подпругу.
Евлампию не нравилось, как тут запрягают и как затягивают.
— А я, брат, вот видал у испанцев… — начинает он поучать, но его не слушают.
— А у нас так! — отвечает бурят.
Молодой рослый мужик, с лицом свежим, румяным, кинулся к облучку, двое бородачей едва сдерживали мохнатых, пляшущих коней, белых от сухого инея. Когда капитан уселся, бородачи шарахнулись в стороны, отпуская лошадей, и те с места помчались. Ямщик только натягивал вожжи. Двухэтажные дома полетели мимо. За деревней кошевка помчалась вверх, потом вниз через речку, потом на увал, заросший лесом. «Вот это уж сибирская езда!» — с восторгом подумал капитан, как и всякий русский, любивший быструю езду.
А склон горы, видно, был запахан и представлял собою широчайшую косую белую площадь.
Верст через пять — с холма на холм, между темных стен леса по свежим рыхлым снегам — кони умаялись. Капитан разговорился с ямщиком. Тот стал рассказывать, что по соседству с Хомутовой большие деревни, сеют много хлеба, продают его в город и поставляют интендантству.
— Пашни пойдут до самой Ангары!
— А вот проезжали мы бурятскую деревню, сеют ли они?
— И буряты сеют. Все равно — буряты, русские. Вот бурят, который про испанцев с вашим человеком говорил, он с Усть-Орды. Там тоже пашни.
— Про испанцев? — удивился капитан.
— Да, ваш человек говорил, что испанцы коней не так запрягают…
«Видно, грамотный, — подумал капитан. — Конечно, для него интересно, везет людей, которые видели испанцев, значит, из далекого плаванья. Он поди не раз возил и моряков, и служащих Российско-американской компании, и разных людей из Аляски, и попов-миссионеров!»
— А далеко ли до Иркутска? — спросил капитан.
— Нет, не далеко. Заедем на Веселую гору, там будет видать.
Невельской с любопытством посматривал вокруг. На Охотском тракте другое. Там нищета и безлюдье. Путь по Лене красив, но однообразен. А здесь природа все еще сурова, но уже мягче. Леса густые и грозные; нет, конечно, липы и дуба — сосна и береза, но сосна рослая, сильная, и береза — великан. Пашни, то и дело открывающиеся среди этих лесов, становятся все шире. Тут уж настоящая Россия, но какая-то особенная, со слишком высокими и просторными избами, без помещичьих усадеб…
Жаль, конечно, что не встретится в пути помещик, не промчатся в санках помещичьи дочки. Хотя в то же время капитан отлично понимает, что потому и широки пашни, и ладны избы, и ямщик рассуждает разумно.
Опять разговорились и не заметили, как стал темнеть лес по обеим сторонам дороги, как тише пошли кони, подымаясь на высокую, но пологую гору, как почему-то отстали другие кошевки, где, может быть, кони запряжены были не такие сильные и не столь ловок ямщик. Но вот подъем закончился — и широко открылось небо, какое-то особенно огромное, черное, с ясными звездами, а лес стал ниже; он раздвинулся или, вернее, провалился, и оказалось, что кошевка стоит на большой высоте на снегу. Вершины столетнего бора потонули, над ними видны стали широкие просторы, чередующиеся черные отроги лесистых гор, протянувшиеся навстречу друг другу. А за ними далеко-далеко, там, где чернела сплошная тайга, поблескивали огоньки.
— Вон Иркутск видать, — сказал ямщик, показывая туда.
— Так это и есть Веселая гора? — воскликнул Невельской.
— Как же! Она!
Место действительно было веселое.
— Ну, теперь держитесь, ваше высокоблагородие, — сказал ямщик и покрепче натянул вожжи.
Кони зарысили. Кошевка стала быстро спускаться, а дремучий лес из вековых сосен сразу, как чудом, поднялся по обеим сторонам дороги.
— Тут, на Веселой, шалят, грабят купцов, — спокойно заговорил ямщик. — Самое любимое у них место.
Временами правая стена леса исчезала, дорога выходила к обрыву, и снова на несколько мгновений открывался веселый вид манивших к себе огней и косые черные полосы леса на горных отрогах, а потом сани снова опускались в лесную ложбину, а приподнявшийся сосновый бор опять скрывал все.
Кошевка помчалась еще быстрее, и опять время от времени открывались внизу веселые огни.
— Славный вид! — молвил капитан.
Теперь уж видно много огней. Правее, тоже далеко, белел большой пласт в лесах, как сугроб в траве.
— А что это там виднеется? Река?
— Ангара! — отвечал сибиряк. — Нынче замерзла рано, уж переезд есть. А когда и в январе встанет, а перед пасхой пройдет.
— А я слыхал, бывает, что вообще не становится.
— Как же! Бывает и так… Впервые у нас? — вдруг спросил ямщик.
— Впервые.
Мужик на мгновение пристально взглянул на капитана, тут же повернулся и усердно хлестнул по коням.
«Какое небо высокое и звезды яркие необычайно, как куски хрусталя, — думал капитан. — И воздух удивительный. Да, природа здесь иная и, кажется, другие люди. Конечно, со здешним народом Николай Николаевич может горы своротить. В славном месте стоит у него столица…»
|