Подходя на «Байкале» к Аяну, Невельской совершенно не предполагал, что в такое позднее время в этом маленьком порту его может ждать генерал-губернатор. Из письма, которое тот прислал ему в Петропавловск, он знал, что Муравьев намеревался побывать на Камчатке, но далеко не был в этом уверен. Тем более он был поражен, когда Корсаков, поднявшись на борт «Байкала», передал ему инструкцию и сообщил, что Муравьев здесь и что с ним Екатерина Николаевна, а также знаменитая виолончелистка мадемуазель Элиз Христиани, имя которой сразу вспомнилось капитану по Петербургу. Когда он уходил в плавание, там ждали ее на гастроли.
И хотя он подумал с досадой: «Зачем мне теперь эта инструкция!» — но в то же время сильно обрадовался, что Муравьев с женой в Аяне. Он видел в этом необычайное их благородство и рад был, что встретит Екатерину Николаевну, с которой познакомил его Муравьев еще в Петербурге.
И потом, когда он докладывал губернатору и его спутникам в каюте, он все время помнил, что на берегу общество дам, которого он давно был лишен, и в том числе компаньонка Екатерины Николаевны — молодая знаменитость. Если он вдруг забывал об этом, то через несколько мгновений новое воспоминание придавало ему радости, как в детстве, когда ждешь, что вечером елка. У него мелькнула мысль — не судьба ли это?… Но когда губернатор сказал ему: «Мы едем на берег кутить и целовать француженку», капитан был покороблен и даже оскорблен в самых лучших чувствах.
«Как он может говорить так, если она путешествует в обществе Екатерины Николаевны, — думал он. — Она актриса, так это еще не дает никакого права…»
Невельской когда-то учился у Каратыгина[41] дикции и знал, какой тот прекрасный семьянин, честный, образованный человек и как много и тяжело трудятся артисты. А тут знаменитость, француженка, о которой трубит весь мир, молодая и, как говорят, красивая, поехала в Сибирь. Это делает ей честь. Как же можно так судить о ней? Что она француженка? Так Екатерина Николаевна тоже француженка, и тем более странно, что Муравьев говорит это. Какие-то костромские предрассудки…
[41]Каратыгин Петр Андреевич (1805-1879) — известный русский актер и драматург. В 30-е годы преподавал драматическое искусство в Морском корпусе.
Неприятный разговор с губернатором и Завойко озаботил его, но, едва переступил он порог кабинета, дела вылетели из головы.
Екатерина Николаевна поднялась навстречу. Она в открытом платье травянистого цвета топ, с отделкой из множества кружев, с огромным розовым шелковым цветком на груди, свежая, рослая, розовая, похожая на античную статую под наскоро наброшенными и схваченными кое-где шелками, с гладкой прической, подчеркивающей черноту ее волос и профиль греческой богини. Рядом с ней и Муравьев приобретал новый вид; чувствовалось, что это действительно сильный человек, если его полюбила такая прекрасная женщина. Она, улыбаясь, сказала, что очень рада, что от души поздравляет с благополучным прибытием.
Юлия Егоровна, сияя голубыми глазами, приветливо улыбнулась. Она в сером шелке, с закрытой грудью и с серьгами в виде гроздьев винограда.
— Ваш дядюшка Фердинанд Петрович приказал низко кланяться вам, — целуя ее руку, сказал капитан.
— Как приятно, что вы видели его перед отъездом! — Тон Юлии Егоровны был приветлив.
— Фердинанд Петрович много мне рассказывал о вас и о вашей аянской жизни.
— Ах, мы были в такой тревоге, — жеманно сказала Элиз Христиани, протягивая руку и по-девичьи приседая. Она высока, юна, румяна, у нее черные пристальные глаза, красивые, чуть полноватые, розовые обнаженные плечи и руки, как у юных женщин Буше.
…Именно такие розовые, свежие женщины снились по ночам молодому капитану в его плавучей холостяцкой норе, над которой грохотали волны.
Элиз действительно была хороша. Глаза ее полны живости, она знала это и играла ими, пристально вглядываясь в капитана. Она мгновенно заметила его легкое заикание, нервность, рябинки на лице. Но все, что было бы неприятно во всяком другом, в нем казалось оригинальным.
Столовая, в которой собралось общество, показалась офицерам после длительной жизни в каютах необычайно просторной. Почти всю ее занимал накрытый длинный стол. Капитан сидел между Екатериной Николаевной и Элиз.
Виолончелистка не говорила ни слова без движений и гримас. Капитан видел таких женщин прежде, бойких и самостоятельных. Он в глубине души несколько робел и поглядывал время от времени на нее с интересом, как бы желая знать, где же таится та гениальность, что доставила этой бойкой девице всемирную славу. И вдруг он заметил, что на мгновение взор ее потух, но она тотчас спохватилась, и опять в ней вспыхнула живость. Ему показалось, что она чем-то тайно опечалена.
Элиз тоже ждала встречи с Невельским. Но сейчас, когда он был рядом, она снова поняла, что надежды ее напрасны. Он нравился ей… Может быть, лицо его было несколько грубо, он, видимо, по-военному суховат, как и все, кто вырос и воспитался в этой среде. Но на таких быстрее действуют и красота, и талант, и она именно это видела сейчас по лицу капитана. На душе у нее не стало легче, избавление не приходило.
А он, приглядываясь к соседке, чувствовал себя так, словно попал на третий акт спектакля и, не видев начала, мог лишь догадываться о том, что было.
Между тем обед начался, и матросы, служившие за столом, забегали.
— Господа, — с бокалом шампанского поднялся Муравьев. — Я буду говорить кратко, по-солдатски. За «Байкал», господа, и за его отважного капитана! Геннадию Ивановичу Невельскому, совершившему величайшее открытие современности, ур-ра, господа! — гаркнул он тем хриплым, переходящим в тенор баритоном, которым командуют на парадах и при атаках.
С криками «ура» все поднялись.
Невельской хота и знал, что его помянут, но не ожидал, такого оборота и густо покраснел. Руки с бокалами и, сияющие лица потянулись к нему со всех сторон. Элиз теперь улыбалась ласково и как-то деланно-ободряюще, как бы призывая его не быть столь наивным и неопытным в своей новой роли знаменитости. Ей, кажется, хотелось руководить им.
Капитан вдруг поднялся. Ему тоже захотелось ответить, Вообще он был неспокойный человек и к тому же понимал все по-своему.
— Господа, — быстро сказал он, — если бы не Николай Николаевич, ничего бы не было! Господа! Бессмысленный запрет продолжался бы… — Он умолк, пробежав взглядом по ряду блюд и тарелок, и глаза его поднялись и остановились на губернаторе. — Вы, Николай Николаевич, смогли разрушить преграды и совершить невозможное. Но, Николай Николаевич, еще не все сделано… и все плохо; еще преграды есть… Мы только у истока дела. И если мы будем трусить и ждать инструкций… — Он заикнулся и с жаром воскликнул: — Но заслуга ваша велика!… Господа, ура Николаю Николаевичу!
«Кажется, черт знает что я сказал»,. — подумал капитан, усаживаясь.
— Так вы полагаете, что в наше время совершить открытие легче, чем испросить на него разрешение? — как-то особенно гордо спросил Корсаков, чуть наклонясь к капитану через стол и мельком косясь на Элиз.
— Ну да, да! — ответил Невельской. «Да что он таким козырем…»
— Но что за великое открытие совершил капитан? — шепотом обратилась Элиз к губернатору. Она не могла понять, в чем тут дело, так как суть от нее скрывали.
Муравьев что-то любезно ответил.
— О! — поднимая брови, многозначительно отозвалась Элиз и стала снова улыбаться.
После тостов и криков начался общий бурный разговор по-французски и по-русски. Невельской заметил, что теперь Элиз как-то странно взглядывает на Корсакова. «Так она влюблена в Мишеля», — подумал он, и как-то мгновенно в уме его сложились и первый и второй акты недосмотренной пьесы. «Да, он красавец». Михаил понравился ему… Он был юн, забавно горд и, видно, счастлив.
Зажглись огни. Настежь распахнули одно из окон. Почувствовалось, как холодный горный воздух потек в душную комнату.
Пили за губернаторшу, за хозяйку и хозяина, за Элиз, за старшего офицера Казакевича, оставшегося в эту ночь на судне, за всех офицеров «Байкала» и за всех спутников губернатора в отдельности. Дамы вышли отдохнуть. Теперь пили без всяких тостов, кто когда хотел и что хотел, и ряды пустых бутылок выстроились на столе и на полу. Муравьев с увлечением излагал свой взгляд на события во Франции.
— Луи Наполеон[42] будет императором, — говорил он. — Это последние официальные известия, дошедшие из Европы, о мартовских событиях. Но китобои уверяли, что Наполеон уже император. Его поддерживают католики и роялисты. Его приход к власти означает войну, но не ради интересов Франции. Англомания Луи Наполеона всем известна!
[42]Луи Наполеон Бонапарт (1808-1873) — французский император Наполеон III, племянник Наполеона I.
Невельской вспомнил сейчас душные дни, проведенные в Портсмуте, и хотя события были на другой стороне пролива, но отзвуки их доносились и в Портсмут и в Лондон беспрерывно. Англия жила этими событиями, о них говорили и в парламенте и на улицах, писали в газетах…
— Но есть еще третья партия, более сильная! Это англичане! Сами французы не враждебны нам!
«Да у него жена француженка — и он так рассуждает, а у меня жена баронесса, так мне кажется, что немцы хороши, а вот Невельской все терся около англичан и женится на какой-нибудь их старой барышне с большими ногами, какие мы у них видали, и будет уверять, что англичане наши первые друзья, — думал Завойко. — Нашел друзей!»
Екатерина Николаевна ему нравилась своей скромностью, и Элиз тоже. «Но ежели каждый будет хвалить тех, на ком женат, то мы растащим всю нашу Россию в разные стороны! А ежели ему придется воевать против французов?»
— Католики, роялисты и англичане! Вот три партии! — уверял Муравьев.
Завойко подсел к Невельскому.
— Мне было очень приятно услышать, что вы были у его высокопревосходительства дядюшки Фердинанда Петровича.
— Очень любезно принял меня и многое рассказал, я ему очень, очень благодарен, Василий Степанович!
«Как же не быть!» — подумал Завойко.
— Так он вам и открыл? — спросил он, подразумевая, что дядюшка «открыл» карту.
— Он посадил меня в свое кресло, — с некоторой нервностью ответил Невельской, чувствуя, что Завойко спрашивает неспроста…
«Пусть думает что хочет, а я не боюсь».
«Так я и знал! Что бы он делал, если бы не расположение и доверие дядюшки? А еще намекает, что, мол, Фердинанд Петрович не сочувствовал. И еще смеет в разговоре со мной подвергать сомнению наше исследование…»
— Поверьте мне, Василий Степанович, только молю вас, поймите все верно, что я говорю, глубоко уважая вас, — мы с вами должны действовать заодно, общими силами. Ведь вы сами столько трудились для основания здесь русской жизни!
— Так разве ж я не действую заодно? — обидчиво возразил Василий Степанович. — Еще в прошлом году — вы того не знаете, — с гордостью сказал Завойко, — Орлов был в лимане и уговорил гиляков продать землю в деревне Коль для устройства русского редута. Они просили за это китайки и несколько топоров.
Завойко был старше чином и чувствовал, что надо бы соблюдать в разговоре с Невельским побольше достоинства. Но он был очень озабочен, да и надо было успеть выспросить его.
В это время загремели стулья, внесли виолончель, вошли дамы, хлопнула крышка фортепиано. Свечи горели ярко, и свет их отражался в блестящем красном зеркале фортепиано. Элиз прошла, улыбаясь, и легко поклонилась на обе стороны. Она была в коричневом платье, которое очень шло к ее глазам. Екатерина Николаевна села за фортепиано.
Невельской хотел что-то сказать и потянулся к Завойко, но зазвучала нота на фортепиано, потом другая, послышалось, как смычок тронул струны виолончели, и все мягко стихли, словно примиренные. В этих первых звуках была какая-то неведомая сила. Далекое и родное напоминали они. Капитан, казалось, перенесся куда-то далеко-далеко, в Петербург или, может быть, в Италию, в ложу театра, где среди огней шумела публика, и оркестр настраивал инструменты у занавеса. Капитан много путешествовал в Европе, кажется, не было порта, где бы он не бывал, и, приученный Каратыгиным, он всюду старался видеть, что дают на театре.
Виолончель заиграла. Невельской почувствовал, как этот звук задел все его нервы. И ему словно сжало горло. Исчезло все, кроме жажды музыки. Как человек, привыкший к внезапным опасностям и тревогам, он не вздрогнул, ни единым движением не подал виду, что музыка сильно захватила его. Только лицо стало совсем мальчишеским, розовым и острым.
Когда виолончель запела очень страстно и нежно, он откинулся в кресле; теперь голова его, как и на корабле, была поднята повелительно. Эта музыка пробуждала в нем какие-то странные силы, которых он до сих пор не знал за собой.
Он понимал, что музыкой выражают чувства и рисуют картины, что это живопись звуком, но никогда не чувствовал музыки так, как сегодня. Элиз сейчас была богиней для него, в тысячу раз прекрасней всех, кто находился в комнате. Она царствовала и повелевала. Казалось, сама судьба послала ее на далекий берег океана пробудить в горсточке измученных русских офицеров какие-то высшие чувства и напомнить им об ином, прекрасном мире, близости которого, они давно не ощущали.
На лицо Муравьева, на его эполеты свет падал сверху. Муравьев сейчас был очень моложав, и почему-то казалось, что скулы его выдавались, а усы и глаза потемнели, и он походил на татарина. Потом он тронул рукой лоб, склонив голову на руку, держа локоть на ручке кресла, и сидел словно в глубоком раздумье, поджав сложенные ноги в лакированных сапогах.
Он хотел позабавить офицеров этой превосходной игрой, показать, что недаром взял Элиз спутницей жены. Но она так играла сегодня, что и сам он встревожился.
Он знал: Элиз прощалась, Миша уезжал. Он, Муравьев, разлучал их.
Раздались аплодисменты. Элиз, странно блестя глазами и улыбаясь, о чем-то заговорила с Екатериной Николаевной, водя по смычку тряпкой с канифолью.
— А вы знаете, что она играла? — тихо спросил Муравьев у капитана. — Это Шопен… Революционер-поляк!
В другое время Невельской обиделся бы за такие разъяснения, но сейчас даже был тронут, что Муравьев подчеркивает, что в Аяне играют Шопена — врага самовластья и нашего русского самодержавия, которому мы так горячо служим…
Со своими великими географическими проблемами, со своей описью Невельской показался себе сейчас жалким и ничтожным человеком по сравнению со всем тем, о чем напоминала ему эта музыка. Сейчас, больше чем когда-либо, он чувствовал, как хочется ему любить, что он может любить очень сильно, но не любит, и от сознания этого было очень горько. Ему казалось, что открытие его ничтожно и что он может лишь завидовать другим.
Элиз играла Бетховена.
Молодые офицеры бурно аплодировали и смолкали, подчиняясь лишь одной Элиз. Она была бледна. Капитан догадывался, что ей больно. И тем сильнее действовал на него ее успех.
Когда она вышла, Завойко, у которого за все время концерта кипело на душе, вдруг сказал сидевшему рядом Невельскому, не скрывая раздражения:
— Так, Геннадий Иванович, скажу вам тоже от всей души: я согласен, что это дело общее, но запомните, что два зверя в одной берлоге не живут!
Он выпалил все это и встал. Невельской почувствовал, что сказана большая дерзость. Завойко отошел прочь.
Невельской выпил много, но сознание его было ясно. Опьянить его было делом нелегким.
Все офицеры, служившие на корабле с великим князем, помимо их прочих достоинств, не должны были пьянеть ни при каких обстоятельствах, так как разные церемонии и встречи во всех государствах, куда бы ни прибывало судно, иногда заканчивались выпивкой, во время которой хмелеть строжайше запрещалось уже по одному тому, что Константина приказывали оберегать от всего дурного. Это великосветское пьянство было для Невельского тяжелым трудом, который он исполнял честно.
Но сейчас ему не хотелось думать о том, что сказал Завойко. Все представлялось пустяком здесь, где звучал рояль, где были прекрасные женщины и пела виолончель.
Элиз вошла снова. В руках у нее был черный кружевной платок. Теперь аккомпанировала Юлия Егоровна. Элиз пела своим низким, почти мужским голосом. Пела она романсы, а потом русские песни, с удалью, чувствуя их, почти без акцента. Потом явился хор песельников — свои матросы с «Байкала» и «Иртыша». Муравьев подтягивал им грустно, а матросы со страхом глядели на поющего губернатора и покорно уступали ему запев.
Невельской, взяв ноту, вырвался из общего хора, покрыл почти все его звуки. Голос у него был хороший, и пел он с чувством, затягивал не совсем вовремя, но, в общем, можно и так, даже мило и своеобразно в русской песне.
Муравьев иногда тоже вырывался из хора. Пел он так жалобно, что хватал за душу. Невольно вспоминалась капитану Кинешма, где жила его мать — помещица средней руки, крепостные деревни, русские мужики и бабы и тоскливая их жизнь в лесах за Костромой.
А снаружи доносился вой и лай собак и шум ветра. Видимо, близилось утро. Невельской подумал, что ведь это все в Аяне, за много тысяч верст от Петербурга. Несколько лет тому назад здесь было болото, а нынче выступает знаменитая Христиани. Это тоже подвиг… Вообще, цивилизующая роль таких мест, как Аян, огромна. Жаль только, что бухты нет…
Светало. К дому подали коней. Послышались крики погонщиков. Появился Корсаков. Он в куртке, в ремнях и с сумкой. Стали пить за его здоровье.
Все вышли проводить Мишу.
— Так не забудь сказать графу про клык мамонта, который я пошлю ему непременно для коллекции, — сказал на прощанье Муравьев. — Скажи, что по зимнему пути. И расскажи, пожалуйста, какой это превосходнейший экземпляр.
Где-то за океаном солнце уже горело, и оранжевое пламя его подпалило многоярусные перистые облака над громадной площадью воды. Пламя отражалось и в воде и в небе; казалось, загорается весь океан и заревом объято все небо между Россией и Америкой.
Миша стал прощаться. Обычно жеманная, Элиз, казалось, была совершенно спокойна и просто подала ему руку. Ничего нельзя было прочесть на ее лице.
— Ну, с богом, Миша, — сказал губернатор и перекрестил своего любимца.
Михаил Семенович вскочил в седло, дал шпоры коню и поскакал. Колокольцы зазвенели, и якуты поскакали следом за ним.
— Теперь спать, господа, — объявил губернатор.
Завойко пошел проводить Невельского и офицеров. Многим из них сейчас пришло в голову, как хорошо быть женатым. Восторгались Муравьевым, что прост был со всеми как с товарищами и что в нем удивительное сочетание: светский человек и, как им казалось, с таким пониманием простого народа и глухой провинции.
Все шли радостные, только у Завойко и у Невельского было тяжело на душе.
Завойко что-то говорил. Невельской делал вид, что слушает, и поддакивал, но ему было неприятно, и он глядел на красные волны и на пылающее небо.
У шлюпки, качавшейся на набегавших волнах, стояли матросы. Офицеры простились с Завойко и отвалили.
«Но какой же это порт? — подумал Невельской. Им уж снять овладели его собственные, то есть флотские, интересы. — Порт открыт ветру! Порт — ведь это не сараи, а гавань, бухта. Черт знает что у нас не назовут портом». Приближался черный, избитый волнами борт «Байкала». Капитан возвращался в свою каюту, к жизни привычной и однообразной, но дорогой, и казалось ему, что сейчас будет легче, как дома, где лечат стены…
Наутро начались приготовления к отправке губернаторского каравана. А на «Байкале» и на «Иртыше» готовились к отплытию в Охотск, где должны были зимовать суда и команды.
Завойко, как и обещал, прислал свежей и соленой капусты, картофеля, овощей и сверх того — свежего мяса и свежей рыбы. Матросы были очень довольны.
Днем съезжал на берег Казакевич, обедал с губернатором, а капитан оставался на судне. Возвратившись, Петр Васильевич передал, что губернатор ждет капитана.
Вечер Невельской провел с Муравьевым. О делах почти не говорили, все откладывалось на Иркутск. Муравьев беспокоился, что скоро начнутся морозы, по рекам пойдет лед и, чего доброго, он не доберется даже до Якутска. Тем большую благодарность чувствовал капитан к Муравьеву, что тот из-за него задержался и действительно мог засесть где-нибудь в тайге на всю осень, до зимнего пути.
На другой день караван губернатора ушел по аянской дороге. Завойко отправился с ним.
Солнце клонилось к горизонту, когда на «Иртыше» и на «Байкале» подняли паруса и оба судна вышли из Аянского залива.
Дул ровный попутный ветер, и через полтора часа берег исчез в слабой далекой мгле. Корабли с заполненными парусами шли узлов по десяти. С самого выхода из бухты ни один парус не переставляли.
Невельской прохаживался по юту[43]. Остановится, задумается, привычно обежит взором море, на которое он, как и всякий моряк, мог смотреть часами, чувствуя отраду. Взглянет на паруса, на компас.
[43]Ют — кормовая часть палубы корабля.
Он покидал Аян в том особенном настроении, когда человек чувствует, что его планы начинают осуществляться. Но все же было ему грустно.
— А ты что не в духе, Подобин? — спрашивает капитан, поворачиваясь к рулевому, но не глядя на него.
«Как-то еще знает, в духе ли я, нет ли», — думает Подобин, здоровенный детина со светлыми морщинами на покатом лбу и с черной сеткой просмоленных морщин на больших руках. У него короткий нос с горбинкой и порядочные бакенбарды.
— Ты что молчишь?
— Никак нет, вашескородие!
Матросу хочется поговорить об очень важном, но Подобин не знает, как приступить, и не особенно желает заискивать перед капитаном.
— Эвон, опять сивучи-то, Геннадий Иванович, — замечает он безразлично.
Капитан уже сам обратил внимание. Серая лохматая голова вынырнула совсем близко от судна и уставилась на людей.
— Ишь, глядит! А молчит нынче, не разговаривает.
Сивуч тряхнул гривой и исчез. Вскоре его голова показалась за другим бортом.
— А белуха, та пошла в Амур. Идет чудовище и прыгает — ему надо рыбу схватить.
Матрос помолчал.
— А все же в море лучше, Геннадий Иванович! — вдруг с чувством вымолвил он.
«Да, в море, пожалуй, действительно лучше», — думает капитан.
|