В окне — голая степь. Всю жизнь смотришь на степь да на тайгу. Богу помолишься, к столу да на бок, а проснешься, глянешь в окно — там степь да степь без конца и края.
Иван Кандинский, богатый забайкальский купец, выбравшись после обеда и сна на высокое белое крыльцо своего бревенчатого дома, долго не мог прийти в себя... Мысли страшные лезли в голову. Богат, силен, весь кровью налит... Дома, стада, заимки, магазины...
Уж почернели бревна частокола, почернели бревна дома. А помнил Иван, как еще розовели они. Как новая крепость, стояла в степи его усадьба, и не было к ней подступа ни варнакам[1], ни монгольским разбойникам. Давным-давно это было. А нынче уж никто не разбойничает. Тихо все окрест — все разбои Ивану в душу перекинулись. Крепок еще дом, на сто лет хватит. И хозяин сед, а крепок и красен лицом.
[1]Варнак — бежавший с каторги, каторжник, бранное слово.
— Эй, — вдруг пискливо крикнет богач, голос у него тонкий, — закладывай!
На рысях проведут по двору горбоносых, низкорослых гнедых жеребчиков закладывать в тарантас. Распахнутся ворота, и подкатит к крыльцу четверка с колокольцами.
Завалится Иван в сено и под звон колокольцев помчится на буйных конях пыльной степью, и дикий ямщик, в шубе, накинутой на голое тело, обливаясь потом, трясется верхом на кореннике, а на облучке казачонок. Впереди тройки птицей мчится гусевик, и пляшет, и скачет боком, а бурят хлещет его кнутом.
Вон уже далеко-далеко глядит в степь белыми распахнутыми ставнями и белыми наличниками окон темная бревенчатая усадьба Кандинских.
В городе Кяхте новый дом у Ивана, по селам магазины, но старого дома богач не бросает, сидит в степи, как зверь в берлоге, как хищная птица в гнезде. И только когда одолеют темные думы, вылетает в степь. Скуластый, с раскосыми голубыми глазами, с седой редкой бородкой, с лицом острым у лба и подбородка, словно затесанным сверху и снизу, хитер Иван, зорок. Далеко вокруг видит он, как степной орел. Нет в степи власти сильнее Ивана. Губернское начальство, бывая в Забайкалье, заезжает к нему. Привык Иван, что степь его, люди его, что тут нет предела его силе. И летает он по степи на диких конях, как по своей вотчине.
* * *
Еще в былые годы заставил Иван все население Забайкалья — и таежное и степное — выказывать себе почести, как начальнику.
С тех пор как иркутские чиновники, друзья Кандинских, исхлопотали Ивану чин коммерции советника, от него житья не стало мужикам. Он требовал все новых угождений.
Бывало, так же вот мчатся кони во весь опор, влетают в казачью станицу... Побелевшая поскотина, редкие черные избы с амбарушками и сараями, белые ставни, дощатые крыши, несколько кустов черемухи и боярышника над речушкой, мечущейся по пескам между крутых мысов, и голые сопки за ней, кое-где торчат камни, бродят стада скота. Босой рыжий казак в полушубке и два бурята играют в карты под навесом.
— Иван едет! — испуганно вскакивает рыжий.
— Черт с граблями! — кричат казаки со двора во двор.
А уж атаман встречает Ивана у крыльца, берет под козырек и рапортует...
Иногда вместе с Кандинским носился по степи его приятель, пристав Размахнин.
— Если ты, атаман, не станешь выказывать почтение господину коммерции советнику — смотри у меня! — говорит пристав.
Иван требует для себя рапорта, и на всех станциях выставляют ему караул. Старшие подходят с докладом и берут под козырек. Выше, чем коммерции советник, давно уж, много-много лет, не бывало начальства в здешних краях. Тут конец земли, степь, дальше — Монголия, ездить некуда.
— Вот чего я достиг! Я — главная власть в Забайкалье!
— Пороть! — бывало орет Размахнин.
В редкой деревне пристав и купец не устроят порки.
Пороли за неплатеж долгов, за неуважение к начальству, за богохульство.
Если Размахнину или Кандинскому не нравился рапорт, раздавалась команда:
— Розог!
Контрабанда, торговля — все захвачено Иваном. «Все мое собственное, всем я владею... Ничего не может быть в Забайкалье такого, чего я не мог бы взять себе», — говорит он сам.
И вдруг принеслась весть из Иркутска: новый губернатор Муравьев дал зарок вывести на чистую воду всех старых откупщиков и чиновников. С первого же приема выгнал Мангазеева... Мангазеев-то! «Поделом вору мука, да кабы не мой за ним черед, — думал Иван. — А ну как прицепится... Слышно, зверь! Зверь! Теснит откупщиков, придирается. Брата Размахнина в Иркутске со службы выгнал. Ненавижу... Муравей... Ах ты, Муравей, до всего можешь доползти».
— Гони! — трогает Иван ямщика, и, поднимая на бугры, мчат тележку низкорослые гнедые забайкалки.
Был грех у Ивана, и теперь он сильно побаивался нового начальства. Все, бывало, казалось ему, что малы его доходы. Жадность хватала за горло, тянулись руки к чужому, хотя своего девать некуда было.
От жадности вместе с братом Тихоном стали делать фальшивые деньги, пускали в народ.
С детства любил Кандинский рисовать. Надо бы учиться было, а не отдали, стал, как отец, купцом. И деньги фальшивые делал с любовью, как рисунки в детстве, а получались деньги, не баловство.
«Муравьев, сказывают, крутой и дотошный. А ну, дознается?.. Дойдет до Забайкалья... И что мне надо было? Зачем я пустился в такое дело? Эх, зря, зря! А фальшивые-то бумажки ходят еще!»
— Гони! — толкает купец кучера-бурята.
Тележка, с грохотом подпрыгивая, несется по камням.
Безлюдье вокруг. Весенняя желтая степь; желтая, сожженная прошлогодним солнцем, трава. Кое-где пасется скот, одичавшие кони со ржанием пробегут мимо, пересекут дорогу. Жеребец заиграет и опрометью, словно испугавшись Кандинского, кинется в бурливую реку, и табун запенит воду...
И снова с горы откроется вид на долину, и на десятки верст видно, что ни души в ней, ни зверя... Солнце, сушь, желтизна...
Силы много в человеке, а степь, тоска, безлюдье, и некуда — кажется Ивану — применить эту силу, нет дела, чтобы занять голову и приложить руки. Жить начал, как все, кто посильней, и теперь бы одуматься, да уж поздно, да и ничего не придумаешь... Всю жизнь тянул с людей себе, только хватал, хватал, драл с них, дураков. «Подставляет народ шкуры-то — как с них, варнаков, не драть! Драть шкуры, торговать гнильем, завалью, обманывать, пороть!» — думает купец, и тяжко ему, что этак прожил жизнь, и страшно, и чует Иван, что отвечать придется.
«Фальшивые-то деньги теперь скупить бы. Ан нет, враги-то позапрятали, ждут случая, клюнут, укусят, черти».
Вот и деревня над холмом. Зеленые от мха, дряблые, черные от времени деревянные крыши кучей сгрудились в долине, а вокруг скудные поля, огороды, поскотины.
Тройка дико мчится с холма, завыли, захлестали бичами ямщики. Бурят заулюлюкал, казачонок заложил пальцы в рот — свистнул, завидя девок...
Кони влетели в улицу. У крыльца народ.
Карп Бердышов и Алешка сидели на лавке и щелкали орехи. Проездом из Иркутска они остановились в деревне.
— Неуважение! Как стоишь? — заорал Иван на Карпа Бердышова. — За тобой еще долг, будь ты неладный... А ты шапки не ломаешь! Зарвался?!
Иван призвал казаков и пытал их, где они были и зачем. Те отвечать отказались.
— Где ты шлялся? Жаловаться ходил? Розог! Живо... — Иван хватил Карпа по зубам.
Алешку Бердышова повалил посреди двора на пыльную, затоптанную площадку. Иван не помнил себя от гнева.
— Слышь, Иван, Алексея ведь в Иркутск зачем-то к губернатору вызывали, — шепнул староста. — Брось-ка...
— Чего это брось?
— Экзекуцию-то!
Иван заорал, затопал:
— Я тут хозяин! Я тут власть! Что хочу делаю! Я коммерции советник! — Но отменил порку. Алексей поднялся небитый, не стал ругать зверя-человека, отошел.
— А меня по зубам Иван собственной рукой ударил, — говорил Карп. — Вот кто настоящая власть в Забайкалье. Иркутское-то начальство далеко. Он тут делает что хочет. В кабале я у него, как орочен у маньчжурцев.
— Какое он имеет право бить нас? — говорили казаки, опомнившись от внезапного налета Кандинского.
Наутро Бердышовы, тронувшись в путь на телеге, встретили Ивана у ручья. Зимой и летом любил старик искупаться в горном потоке.
Кругом снега лежали по ложбинкам, а Иван, голый, белый, тучный, стоял с крестом на шее у обледеневшего по краям потока.
— Эй, Иван! Купаться пришел? — крикнул Алешка с телеги, запряженной двумя конями.
— Окаянный! — отозвался Кандинский.
— Погоди, мы из тебя, пузатого, кишки-то выпустим!
— Погоди, еще будет тебе! — кричал Алексей. — Твои грехи-то знаем!
Вчера Иван орал на них, когда вокруг был народ и все его боялись, и вровень со всеми струсили и Карп с Алешкой. А сегодня самыми последними словами ругали его казаки и грозились повесить или привязать к хвосту дикого коня, пустить степью и материли, материли на все лады.
— Растрясем по камням...
Кандинский голый стоял среди камней и угрюмо молчал.
Потом Иван пришел в деревню. И опять, дико ругаясь и размахивая кулаками, плюнул в лицо старосте, вскочил в тележку, кричал на народ, грозился бить.
Загремела тележка, застучали кованые копыта, завыл верховой в тулупе, надетом на голое тело.
Иван уехал.
«Варнаки! — думал он. — Им только попадись — зарежут».
А на площади еще долго дружно ругал его народ и удивлялся, как в таком человеке в избытке уживаются ум с дурью.
* * *
— Ну, что, ребята, зачем в Иркутске были? Кто призывал? — спрашивал Скобельцын у Алексея Бердышова, когда казак возвратился на Усть-Стрелку. — Долго ж там вас держали... А у нас учения большие назначены. Выезжать всем на Верх-Аргунь... Не слыхал?
— Ниче, паря, не знаю, — ответил Бердышов.
— А что, какой губернатор-то?
— Какой? Рыжеватенький такой, маленько будто лысеет, но молодой, однако, мы ровесники. Шустрый такой, проворный, паря, как хорек.
— Ну, слава богу, что русский! А то старый-то губернатор немец был. Везде немцы! — вздохнул Скобельцын и зевнул в кулак. — Что у них в Петербурге, немцам все продались, что ль? Ох-хо-хо! Так, значит, вы у губернатора были? Сам допрашивал?
— Кто тебе сказал? — встрепенулся Алексей и поглядел испуганно в хитрые глаза атамана. — Паря, ловко, ловко ты, однако, допытываться!
|