Евфимий Васильевич приехал на «Поухатан» проститься и привез копию договора, свиток в круглой коробке в окованном деревянном ящичке и пакеты для посольства в Вашингтоне и для пересылки в Петербург. Сам договор во всех копиях будет тайно отнесен в сумке с бумагами в деревню Хэда и замкнут в стальной несгораемый ящик, где хранятся все дела посольства и экспедиции, карты, векселя и золото, которого еще довольно много у адмирала, он бы мог расплатиться с американцами за куртки и солонину. Подлинник договора Евфимий Васильевич доставит в Петербург сам вместе со своим собственным докладом на высочайшее имя. Приходится делать все самому. Гончаров писал в Нагасаки все бумаги и целые страницы из официальных записей переговоров помещает теперь в свои очерки путешествия. Слово в слово документы сходятся с художественным произведением. Писала одна рука! Второй раз в Японию Гончаров не поехал, уклонился, не захотел, заявил: «Я не хроникер». Написал очерки свободного созерцателя, наброски карандашом впечатлительной натуры, да и был таков! После нашей экспедиции пишет про Обломова. Замыслы Гончарова не были секретом для Евфимия Васильевича. Совсем не то сделал Хаук, взятый Перри. Вот где старательность! Составил и напечатал привлекательнейший документ, целый том о подвигах Перри, в виде отчета конгрессу. Со всей добросовестностью и трудолюбием нанятого за деньги американца! Кто же Обломов после этого! Путятин сказал Адамсу, что уходит к себе в деревню Хэда, и на коммодора пахнуло давно забытой патриархальностью и добродушием; казалось, в Хэда у русского адмирала свое ранчо или гасиенда и он чувствует там себя как у Христа за пазухой, по русскому выражению, или, по-нашему, как на пуховой постели. Много сказано выражением адмиральского лица! Путятин добавил про встречу с Кавадзи и что с ним надо говорить: он, видимо, единственный, кто может на что-то осмелиться и разобраться. – Нет гарантии, что они не обманут, – повторил Адамс. Он хотел сказать, что и к этому готов. Путятин отвечал осторожно, с уклончивостью. Но не мог же он не понимать, что если выгоды и преимущества, обещанные по договору с Перри, включены и в его договор, то и все обманы также ему будут обязательно гарантированы. Путятин опять помянул, что если на договоре поставят подпись сиогуна, то в Японии подымется волна протеста. Сиогуна назовут узурпатором... Евфимий Васильевич повторил все, что говорил ему Кавадзи о пяти членах Высшего совета и о значении их подписей на документах, и добавил, что, может быть, надо потребовать от японцев соответствующего приложения, где бы они все оговорили про пять подписей и что они означают. – Их вельможи, с которыми мы ведем переговоры, конечно, являются сторонниками сиогуна, поэтому они, как и все чиновники государства, подчиненные сиогуну, делают вид перед иностранцами, что сиогун – правитель Японии, ее светский император, как они уверили голландцев, то есть фактический властелин, да, может быть, им и желательно, чтобы так было на самом деле. Но если сиогун подпишет, то ложь его сторонников будет очевидна. Япония – страна чести, и тут подымутся князья с саблями и с войском и начнут резать и себя и других, ничего не боясь. Адамс внимательно слушал. Потом он засмеялся и сказал, что не может согласиться с мнением, что Япония – страна чести. Япония – страна обмана! Путятин пока не стал возражать. – Если сиогун подпишет, – продолжал он, – то очевидным будет, что... что... что это... сиогун... и... – Гражданская война могла бы все спасти, – ответил Адамс. – Вот я потребую, чтобы и сиогун, и сам император у меня на договоре оба подписались. Перешли в салон, где накрыт стол на четыре персоны и Мак-Клуни с Посьетом ожидали послов. Четверо рослых матросов в белом стояли у четырех тяжелых кресел, и едва послы сели, как кресла их придвинуты к столу, а матросы-китайцы стали услуживать и подавать. Путятин благодарил за помощь и гостеприимство, сказал, что его офицеры очень довольны, у них навсегда останутся наилучшие впечатления об американских товарищах. Признательны за приглашение идти на «Поухатане» в Америку и в Петербург, но что когда он вызвал добровольцев, то все заявили, что в таком положении не смеют оставить своих товарищей, экипаж и экспедицию на произвол судьбы. Адамс предоставлял великолепный случай. Офицер на «Поухатане» прошел бы через все английские порты цел и невредим, явился бы в столицу с драгоценными сведениями об англичанах. Какое значение имеют для Путятина один-два офицера там, где с послом остается тридцать офицеров и юнкеров и шестьсот матросов! Зачем столько офицеров в Японии? Адамс судил как практик. Очень может быть, что адмирал не хотел появления в Петербурге кого-то из своих офицеров прежде себя самого. Такого офицера приласкал бы государь, карьера его была бы обеспечена. Он, а не Путятин, рассказал бы все о невероятных приключениях и событиях и о жизни в закрытой Японии, где все они приняты как свои и, видно, по-своему довольны. Такую победу надо объяснять самому. Понимает ли это сам Путятин? Конечно, его люди довольны, и моих матросов – дай им только волю и права – не уберешь из Японии. Неужели у Путятина нет подлинных любимцев, кому бы он желал случая выдвинуться и милостей государя? Не потускнел бы сам Путятин после рассказов молодого офицера своему государю и свету, а лишь возвысился бы. Но чужая душа и чужая жизнь неясны. Он все же тяжел! Мрачная Россия. Ограниченный, опасливый чиновничий практицизм... Такова Европа с ее императорскими и королевскими дворами и с царедворцами. Неужели генерал-адъютант русского государя смеет надеяться, что его самого со временем не замолчат так же, как он замалчивает других? Каждый должен ждать своего омертвления заживо там, где нет гласности. И в этом будут виноваты не американцы и не Сайлес из Гонконга! И даже не сам царь. Адамс помнил притчу о евангельском рабе, закопавшем свой талант. Путятин еще пытался извинять японцев и все поминал их изолированность. Доказательств было так же много, как и хороших пожеланий. «Но теперь мне все равно!» – полагал Адамс. Он сказал, что постарается все сделать, как советует адмирал. Тосты продолжались. – Но все же на прощанье я должен сказать, что напрасно так беспокоиться! Японцы не обманут вас. Их обычаи не совсем понятны нам, им трудно отступать от своих понятий, но это не обман. – Не беспокоиться! Сам Перри места не находит в ожидании моего письма, которое его должно успокоить. А что я могу сделать? Японцы тянут, и я не знаю, что будет дальше. И я знать не хочу их обычаев! Нам дано обещание, и оно должно быть неукоснительно исполнено. Америка не простит им обмана Перри. «Да, не он главное действующее лицо, а Перри!» – полагал в душе Посьет. Иногда Константин Николаевич думал о пошлости жизни, о смертной скуке. Теперь, побывав здесь, он на всю жизнь приобретал новые интересы. Он сидел, как бы проглотив аршин, и глаза его посоловели. Он терпеливо слушал, как послы все толкли воду в ступе... – Сэр Алекс! – говорил в кают-компании Пегрэйм, где заканчивался прощальный обед офицеров и где атмосфера стала печальной и потеплела, как еще ни разу за все эти дни. Пещуров играл на рояле романсы Алябьева, Шиллинг пел, и пел недурно, а американцы, уже выучившие эти ясные и легко запоминавшиеся звуки, подпевали иногда с удалью и молодецки, и много опустошенных бутылок было вынесено. Пегрэйм и Сибирцев сидели рядом. – У моих родителей поместье в Колумбии. Я хочу пригласить вас к себе после войны, когда вы сможете. Я буду рад познакомить вас с моими сестрами. – Пегрэйм поджал ноги и слегка склонился, подавая конверты. Из одного он достал снимок родного дома и подарил с дружеской надписью на обороте на прощанье.
Сайлес появился тут же, сказал, что везет в Гонконг письмо от городских властей Симода с выражением благодарности за доставку японского рыбака на родину и что Эйноскэ написал в Гонконг письмо от себя. Сайлес опять дал Сибирцеву визитную карточку и сказал, что на ней опечатка, что не должно быть союза «и». Сайлез и Берроуз – одно и то же лицо. И он добавил с улыбкой: – Как вы уже знаете! На визитной карточке было написано: «Я всегда жду вас, господин Алексей Сибирцев. Ваш сердечно Берроуз». – Прошу вас помнить, что я всегда готов для вас лично сделать все, что в моих силах. Всюду, где я могу, – в Америке, в Китае и в Гонконге! И в Гамбурге! Для вас и для ваших товарищей я постараюсь сделать все, что могу... Молодой офицер из русской семьи был полной противоположностью ему, заматеревшему коммерсанту. Сибирцев молод, стоит на ногах крепко, ясно судит и чисто смотрит вперед. Все это вызывает симпатию старого пройдохи, который тоже крепко стоит на своих кривых ногах... Хотелось втянуть новых людей и новую страну в круг новых, сложных, коммерческих мировых отношений и дать этим чистым и энергичным молодым людям деловой, широкий кругозор, реальный взгляд на жизнь и даже спасти их от гибели. – Едет ли кто-нибудь с нами курьером? – спросил Мак-Клуни. – Вы, господин Сибирцев? – Это была лишь вежливость. – Долг требует остаться с товарищами, – любезно ответил Алексей Николаевич. Все знали, Путятин уступил просьбам американцев и разрешил своим офицерам тянуть жребий и что Сибирцев вытянул. И отказался. Все стали жать руки и прощаться, теперь уже всерьез, и никто больше не предлагал оставаться. Леша почувствовал – все прошлое отходит. Последние нити обрываются. Он остается в Японии. Петербург... Верочка... Неужели все станет ему чуждым, его любимый былой мир отойдет навсегда? Вернемся ли мы? Рвались последние связи. Все офицеры и матросы оставили письма, а некоторые и маленькие посылочки домой. Посьет отдал письмо в Париж, к немалому удивлению поухатанских. Леша написал Вере и отцу с матерью. Но что-то очень-очень грустно, и казалось, что родное исчезнет навсегда. Страшная неизвестность приблизилась – новые плаванья, война. Что ждало? – Тяжко, господа. – Американцы сами печальные, – говорили на баркасе. Путятин велел не задерживаться, и отвалили сразу. – Я бы на вашем месте не рисковал оставаться в этой стране, – говорил Коль, сидя на банке среди русских офицеров, – как можно им верить? – Пока мы не знали о вашей судьбе, они могли на что-то отважиться, – заговорил сидевший напротив Пегрэйм, – но теперь они не посмеют. Мы всегда будем на страже. Мы не забудем вас. Уходя, мы предупредим, что если хоть один волос упадет с вашей головы, будут отвечать Америке как за несоблюдение договора. Лейтенант Крэйг хочет сам прийти за вами... «Вам можно только завидовать. Вы живете в Японки как свои. Вы первые добились их дружбы и доверия. Зачем вам консулы? И так живете в самом сердце Японии. Вы строите им корабль. Это начало новой эры в их истории. По сути, вы уже сделали для них больше, чем все другие нации» – так говорил сегодня утром Пегрэйм. «Наш патруль ходит семь ри за город. У нас там стрельбы... Нам – семь ри по договору, а вы идете сотни миль... Ваши офицеры рассказывали много интересного. Они успели тут многое изучить и записать», – говорил капитан. «Заставлю сжечь все эти записки! Мало ли чего напишут!» – подумал Путятин. Он побаивался всяких записок и даже Гончарова контролировал, тот и не выдержал... – Сайлес пришлет за нами корабль? – вдруг спросил Можайский. Никто не ответил. – Монетная нянька! – ухмыльнулся матрос-американец, налегая на весла. – Да, денежный мешок! – отозвался Александр Федорович. – Приезжайте из Нью-Йорка ко мне в Филадельфию, – сказал Крэйг, обращаясь к Алексею, – в мой Квайкерсити, посмотрите, каковы наши дородные квайкерессы. На прощанье Крэйг еще раз повторил, что он сам постарается зайти в Симода на торговом корабле и всех забрать в Россию. ...Путятин смотрел с баркаса на «Поухатан», казавшийся ему праздничным и далеким. Корабль отступал во мглу моря. Несмотря на свою славу англомана, на дубовый вид, за который так ценил его Нессельроде, знавший, что этот из инструкции не выйдет, Путятин теперь возвращался к состоянию свойственной ему от природы задумчивости, и взор его обретал загадочную глубину, так пособлявшую ему при переговорах с японцами. Видно становилось, что адмирал добрый и счастливый, скуластый человек, уже стареющий, а у него совсем маленькие дети. Тсутсуй ему очень приятен теперь и симпатичен, и, говоря про рождение дочери у восьмидесятилетнего князя, адмирал, может быть, имел в виду себя и свои сомнения, и ему было о чем подумать. О жене Мэри теперь очень скучал и сожалел, что разлука так надолго. Договор до сих пор владел им. Он так и подписал договор, как хотел. Путятин готов был ради дела высидеть сиднем хоть тридцать три года, но добиться своего и чтобы все было так, как ему надо, как он задумал. С подписанием договора душа его прояснилась, как у наверняка угодившего чиновника. Подписан договор! Почувствовал себя в своей сфере, в Петербурге! И еще как подписал! Со всем громом и треском, с включением пунктов, свидетельствующих о его верности идеалам монархии. О консулах, о русской торговле. Какая там продажа земель в Америке! Теперь-то Компания в Америке и развернет дела. Как рад будет Нессельроде! Милый немец, умница, ничего не скажешь! Голова! Путятин, подписав все документы, почувствовал, как он любит своего сурового государя, как он умело исполнил все для пего. И как государь любит его. Теперь Путятин смел вспомнить, как дорог ему министерский Петербург, общество, свое и родное. Право, и сам Нессельроде ближе и дороже ему сейчас, чем многие другие. Он чувствовал, что сейчас начинается уже путь обратно. Государь, двор, правительство ждут его. Ему есть что сказать, рапортовать. Торжественный, молодеющий войдет он в общество свое, о котором и думать не смел, пока договор не был подписан. И пока не о чем было рапортовать. Теперь – достраивать корабль, да и живо в обратное плавание. Как легко и хорошо стало на душе и как жалок и прост сам себе минутами казался от счастья, как в телячьей радости. Поди, Перри так не радовался, был всегда уверен в себе, почему и слывет тупым и свирепым, как медведь. А разве я не уверен был? Но ведь Путятин не только уверен, но и суеверен, старался не думать об успехе и почестях заранее, как Перри. А вот он и слег, не выдержал коммодор. А Путятин и жив, здоров и счастлив. И консулы! И торговля! И государь счастлив! Вот и приехали. Вот наша ива. Пора теперь собираться в Хэда... ...Идешь, и дыханья словно не хватает от чувства счастья, что подписан документ... – Господа офицеры, – сказал Путятин в храме, где убраны со стола бумаги и стоит начищенный и нагретый медный самовар, – мы с вами наслушались за эти дни любезностей от наших добрых американских друзей. Мы искренне благодарны за доброту и свойство! Однако прошу помнить, что американцы отказались доставить нас па Амур на своем корабле, на что имели право и к чему обязывал их долг. Прошу всех вас помнить на будущее и теперь. Они и мысли не допускают, что мы, устанавливая дружественные отношения, не сможем их закрепить на будущее. Видимо, они, господа, надеются, что будущее останется за ними и за их коммерцией. Они известят наше правительство по дипломатическим каналам, копия договора будет переслана в Петербург. И это все! – Все их предложения туманны, и у нас с вами единственная надежда: строить корабль самим себе и своими силами, на что японцы согласны. О чем вас имею честь уведомить, господа офицеры! Завтра утром отправляемся пешком в Хэда строить шхуну с чувством благодарности к дружественной державе.
Он привстал, поблагодарил и отпустил офицеров, пожелав им хорошенько проститься с Симода, и заявил, что разрешает всем прогуляться в этот вечер по городу. Чаю никому не было предложено. Но ни у кого не было охоты идти в город. Все озабочены и словно расстроены. Все остались дома, попросили самовар к себе, а потом укладывали вещи, чистились и собирались к завтрашнему пути. «Эта Симода никуда не уйдет от нас!» – полагал Сибирцев. За стенкой не могли решить, брать ли с собой самовар или оставить для будущих переговоров с иностранцами в Гёкусэнди. Где-то что-то пиликало. Видно, опять японский праздник начинается. В полуверсте от храма, в деревенском переулке за горным храмом, Синичкин играл на балалайке, Стэнли – на дудке, Палкин лежал пьяный, вокруг валялись пустые кувшины из-под сакэ, и еще двое матросов, американец Дик и Степан Шкаев, прыгали как заводные. – «Ай, янки, янки, дудыль ду!..» – на мотив «Барыни» орал Шкаев и размахивал руками и ногами в воздухе. Около амбара сидели на бревне две маленькие девочки, нанятые за кусок сахара. Они, как взрослые, делали вид, что не обращают никакого внимания на пляшущих. Обе следили за дорогой. Должны сразу сообщить, если пойдет иностранный патруль, чтобы западные матросы могли убежать. – Хопи-хопи, хопи-хоп! – выкрикнул красный как рак Стэнли. – «Бари-на, ба-ри-на!..» – кричал Дик. У него широкий, тучный подбородок торчит из бороды-жабо, как коленка. – «Янки, янки, дудыль ду!» – Синичкин раскидал ногой пустые бутылки. Но сейчас надо возвращаться – одним в храм, другим на судно... Дыхание одинаково выдаст и тех, и других. Тогда старший офицер «Поухатана», тертый калач, со злыми глазами, старая морская собака, попадавшая в плен к японцам еще пятнадцать лет назад и ненавидящая их, как своих матросов, и все же не выслужившаяся за эти годы, псина, настоящая американская морская швабра... принюхается... И закрутится, и понесется, как черт среди портных! Сегодня будут одинаково пороть и в Гёкусэнди, и на «Поухатане». – «Эх, ба-ри-на, ба-ри-на!» – подымая острые коленки, пели и плясали американцы. – «Янки, янки, дудыль ду!» – шлепая себя по голяшкам сапог, выкрикивает Синичкин. Маленькие ребятишки старательно и зорко, как японские воины, поглядывают за дорогами и за морем, удивляясь, что западные люди совершенно неосторожны и не видят грозящих опасностей, которые так понятны даже детям.
|