Октябрь на дворе, а еще тепло. Николай Николаевич Муравьев по привычке встает чуть свет и после прогулки и завтрака отправляется на весельном катере в город. Во дворце к его приезду открыты окна. Все вычищено, выметено, вымыто, натерто. В кабинете свежий воздух, сад под окнами, Ангара перед другими, за ней берег, а в сосновом лесу красная крыша дачи. В приемной – лимонное дерево со спелыми плодами. Стража стоит. Адъютанты в новеньких мундирах. Лакеи почтительны. Все делается бесшумно. Сверкают пуговицы. Еще рано. У подъезда нет экипажей. Начнется через час. Муравьев потребует чиновников, как погонщик поднимает бич, сразу все зашевелится, из сонных улиц покатят коляски. Муравьев не раз думал – дали бы ему власть и волю, он оживил бы всю Россию, как Иркутск. Муравьев – легкий на ногу, крепкий, стройный, отдохнувший за лето. Он чуть рыжеват, у него тот оригинальный цвет волос, который называется «бланш». «Надо быть особенным человеком, чтобы любоваться природой в моем положении, чувствовать ее, когда потоки неприятностей сыплются на голову. Зависть, интриги – вот что чувствуется в каждой бумаге, идущей из Петербурга. Вчерашняя почта ужасна. Ужасные новости! Перовский, родственник, друг и покровитель, больше не министр внутренних дел. Написал дружеское трогательное письмо, даже жалоба слышится. Какие времена! Какие дубы ломаются! Даже всесильный министр внутренних дел жалуется! Право, похоже на сатиру! Трагикомедия, да и только! Второй удар: «Вследствие объяснений канцлера Нессельроде государь император согласился, что Кизи и Де-Кастри занимать нельзя…» Нельзя и нельзя! Так мне и твердят все время. Что же это было за «объяснение», желал бы я знать сам. Невельского бы спустить на них с цепи за это «объяснение». Он там чудом держится, бог знает как! Пишет, чуть не плачет, обещает прислать Чихачева для личного доклада». … Государь велел прибыть Муравьеву в Петербург этой зимой. Муравьев быстр и в действиях, и в мыслях. Но если почувствует, что спешить не надо, то найдет тысячу причин и прежде времени не тронется. Он сожалеет, что нет больше покровителя Перовского. Но теперь Муравьев сам сидит крепко. Ехать надо! Но ехать так, чтобы там победить! Только! Хотя и быть готовым, что вместо ангарских вод придется ехать за границу на минеральные. Но мутные, из полустоячих рек Муравьев больше пить не будет. Он познал кристальную родниковую чистоту Ангары и свободу, хотя бы для себя одного, и готов сменять Ангару только на Неву, а туда сразу не пускают. Муравьев не сидит без дела. В жару, в самое знойное лето был в Забайкалье. Двадцать две тысячи войска приготовлено там. Из них две тысячи конных казаков, великолепно обученных и готовых к бою, целая армия. Батареи артиллерийских орудий! Мало того, требует у правительства, чтобы с уральских заводов прислали тяжелых крепостных орудий. Все это удары по «объяснениям» канцлера. Амур нужен! Невельской пока один, сидит как филин, держит все в своих руках. «Но я займу Амур». Муравьев решил составить из бурят – великолепных наездников – конные войска. Нынче же летом буряты в отличном строю встретили его на учении. Лихие наездники, они, казалось, сбрасывали с себя тяжкую и скучную долю инородцев и являлись во всем своем воинственном великолепии. Из двух тысяч всадников теперь половина буряты. Двадцать две тысячи пехоты и кавалерии! А ведь когда Муравьев приехал в Иркутск, в Забайкалье войска не было. Границу охраняли казаки в кожаных рубахах и ичигах, только в Кяхте небольшой отряд носил форму. Было время, его сердце радовали маленькие отряды на ученье в Цурухайтуе. Горсть была, а теперь двадцать две тысячи – радость для государя! Невельской прислал из Петровского письмо с «Оливуцей». Уверяет, что палубный ботик, который он выстроил, важнее десяти стопушечных кораблей на Балтийском море и что несколько факторий и полторы сотни солдат-рабочих во главе с приказчиками и офицерами сделают для упрочения нашего влияния больше, чем любая армия. Торговля, конечно, двигатель! Но без силы мы ничто. Государь и время наше так судят! Муравьев никогда не согласится, что двадцать две тысячи войска, выпестованного им, одетого, вооруженного, созданного из ничего, – все это зря. И Геннадий Иванович обязан радоваться, он русский офицер, и его сердце должно быть преисполнено гордости. Создание войска в Забайкалье означает, что оно со временем будет двинуто на Амур. Кулак собран. Угроза нам может быть. Но и мы погрозим. На Невельского получен донос. Прислано письмо из Якутска, писано человеком полуграмотным, но почерк прекрасный, писарской. И другой тоже на него же, оттуда же, этой же рукой, шел в Петербург, но перехвачен и никуда не пойдет. Геннадия Ивановича винят, что, собирая своих офицеров, говорит им крамольные речи и подбивает не повиноваться распоряжениям высшего правительства и составить на устьях Амура независимую республику, в которой мечтает объявить себя президентом, что проповедует социализм, ругает канцлера России и называет подлецом. «И надо думать, – пишется далее, – что все проистекает от непочтительности и неуважения к особе его императорского величества».
«Не думаю, чтобы он государя поносил, – решил Муравьев, – не так он неосторожен. А правительство наше в самом деле пестро и неумно, а Нессельроде – подлец! Невельской не ошибся, а просто повторяет мои слова. Надо мне помнить! Верно, и на меня пишут…» Далее доносчик сообщает, что часть людей Невельской отправил на иностранном китобое для установления сношений с некоей заокеанской республикой в целях свержения законного строя. «Бог знает что за глупость!» В Петербург написано, что Невельской наносит ущерб Компании, продавая товары по произвольным ценам, а приказчики распропагандированы им в духе социализма и подчинились ему вполне. Кроме того, Невельской не составляет и не посылает никому отчетов, а губернатор в Иркутске его покрывает. «Вот и меня помянули! В самом деле, грех велик! Отчеты он не хочет по форме составлять, а требует права присылать их в весьма упрощенном виде. Что с ним сделаешь!» Муравьев готовится к отъезду в Петербург. Письма Невельского в правление Компании, где он громит правление и требует одновременно товаров, Муравьев задержал. Слава богу, что тот догадался прислать распечатанными. Если переслать их – будет скандал. «В Петербурге я сам все выясню». Об этом уже послано Невельскому: «С вами согласен, но писем не отошлю, так как они «сердитые». Это как бы добрая шутка, но Геннадий Иванович поймет… Невельской все твердит свое. Дай ему солдат «с топором», снабженных теплой одеждой и продовольствием, и с ружьем, но не для убийства. Дай ему суда для промеров! Но кто их даст, когда тут же канцлер представляет «объяснение» о том, что Кизи и Де-Кастри не нужны. Амур не нужен, пролив не существует и все потому будто бы, что в Китае революция. А на самом деле – бог весть что за причина! Нессельроде – интимный приятель английского посла в Петербурге. Вот и суди их! Вот и готовьтесь к войне, господа! Колокольцы слышны. Быстро едет кто-то по Большой. Аянской почте быть рано. Все слышней колокольцы, обогнули угол. Экипаж выехал набережную и остановился. Муравьев подошел к окну. Офицер стремглав выскочил. Кони машут головами, отгоняют злых осенних мух. Слышны шаги. Чихачев – рослый, дочерна загорелый, с тугими щеками и маленькими бакенбардами – вошел и представился. Муравьев обнял его и поцеловал. – Положение экспедиции очень тяжелое, ваше превосходительство, – пылко заговорил Николай Матвеевич. – На зиму нет продовольствия, все лежит в Аяне, грозит голодная смерть. Геннадий Иванович и все воодушевлены, и не отступим! – Тут Чихачев гордо вскинул голову. – Геннадий Иванович Невельской решил ныне занимать Кизи и Де-Кастри, а в будущем году стать в гавани Хади. Это залив – равного нет в мире! Как начальник экспедиции, он убедительно просит вашего разрешения занять Сахалин. Там превосходный уголь, вот образцы. У нас в экспедиции нет товаров для торговли с маньчжурами, обещано им, но не везем. Геннадий Иванович Невельской говорит, что позорим русское имя! Компания не дает медикаментов для лечения туземцев… Нет паровых средств произвести промеры лимана. Геннадий Иванович считает, что рано или поздно война неизбежна, надо быть готовыми и занять южные гавани. «Боже! Неужели у всех офицеров экспедиции такая же каша во рту, как и у их капитана, – подумал Муравьев, – или считают хорошим тоном подражать Геннадию Ивановичу?» – Успокойтесь, Николай Матвеевич! Я не дам экспедицию в обиду. Вот вам моя рука на отсечение. Дорогой Николай Матвеевич! Я много слышал о вас и благоговею перед вашими подвигами! Геннадий Иванович писал, и я сам знаю! Всегда следил за вашей деятельностью. Глубоко восхищен! – Письмо его высочеству великому князю… вот в правление Компании… адмиралу Гейдену, еще в Географическое общество. Вот письмо Екатерины Ивановны к вашей супруге Екатерине Николаевне. Муравьев взял все. – Тяжко, конечно, в экспедиции! – сказал он серьезно. Длинное послание Невельского придется еще не раз перечитывать. Чего тут только нет! И обмеры, и проливы, и требования! Опять просит разрешения занять целый ряд пунктов. Опять про суда. Ужасная новость про беглецов. Так вот откуда доносчик взял сведения! И как все перевернул! – Геннадий Иванович – герой, смелый и достойный. Я уж представлял государю, что надо занять Сахалин и бухты… Что за гавань Хади? Чихачев стал с восторгом пересказывать все, что слышал от туземцев. – Когда вы с ними встречались? – В апреле, в Де-Кастри. – Вы сами слышали? – Да, ваше превосходительство! Гавань не имеет равных. – Так Хади – ваше открытие? – изумленно воскликнул Муравьев. Чихачев густо покраснел. Как он мог считать Хади своим открытием! Он только мечтал побывать там. Но теперь в Хади пойдет другой. – Невельской должен быть обязан вам! Это счастье – иметь таких сотрудников! Я поражен тем, что услышал! Ни о чем подобном не читал в рапортах вашего начальника. Вы говорите, вам было трудно? Врангель открыл таинственный остров, не видя его, а вы – залив! Чихачев умолк. Теперь поражен он. Он сам читал в рапортах о себе, о Бошняке, сам эти рапорты переписывал, когда Невельской не успевал управиться. Похоже, что похвалы Муравьева – лесть. Хотя в то же время очень, очень приятно внимание и такой восторг генерала. Думалось – да, возможно, он не обратил внимания, читая рапорты. Хотя в то же время что-то неприятное шевельнулось в душе. Почувствовалось, что здесь дворец, а не наше простое зимовье, где все начистоту и режут в лицо друг другу, где работают сами все. А тут везде капканы, каждое лыко в строку. Интриги, мир светской жизни. На миг подумал: не зря ли его приезд, может быть, напрасны и письма и мольбы Невельского? Здесь все это пустят по той линии, как надо тому, кому в руки попадет. А делу не будет оказано ни на йоту большей поддержки, чем понадобится губернатору. Но нет! Чихачев знал, что Муравьев – благороднейший человек, глава всего дела. Однако, соврав в мелочах, человек терял ценность в глазах Чихачева. Отец, бывало, порол детей за малейшую ложь, так как малая – начало большой. Чихачев хмурился, не в силах понять, что же происходит. Его глаза забегали. Муравьев, улыбаясь, всматривался в лицо офицера. Кажется, неглуп и уловил фальшь. Но сфальшивил, Николенька, – не подавай вида, хвали снова. Невельской писал, чтобы Чихачеву была предоставлена возможность поехать в отпуск в Петербург. «Но нет! В Петербург ему – ни в коем случае!» – Вы расстроены нервами, – ласково заговорил Муравьев. – Условия у вас были тяжелы. Но вы совершили беспримерный подвиг, о чем я представлю государю. «Да, губернатор прав, я стал нервным, то есть немного сумасшедшим, таким же, как мы все, – подумал Чихачев. – «Отпетые» – называл нас Геннадий Иванович. Он об этом написал в письме, что сейчас тут, перед губернатором. В самом деле они нас тут отпели, похоронили». Муравьев вызвал дежурного офицера и приказал поместить Николая Матвеевича во дворце, в трех комнатах нижнего этажа. – Отдыхайте, сегодня поедем к жене на дачу за Ангару. Мы будем целые дни вместе, и я не устану расспрашивать вас об экспедиции, о Невельском и о ваших собственных подвигах. Интересней всякого романа. Льстить даже подчиненным надо смело, не бояться. Чередовать лесть и «распеканции», когда что придется. Но в Петербург, конечно, его не пускать. В Петербург пусть едет полковник Ахтэ. Он об экспедиции Невельского ничего толком не знает, но был на Становом хребте и убедился, что никакой границы там нет, что земли там ничьи, что за хребтом «инородцы» маньчжурам дани не платят. Вот он и поедет на днях в Петербург. Кстати, у петербургских немцев он свой, ему поверят. Иногда и немцы дела не испортят. Вошел Миша Корсаков. Ему двадцать семь лет, но он уже полковник В недалеком будущем предполагается устроить в Забайкалье самостоятельную область. Миша будет там губернатором и командующим войсками. Всеми двадцатью двумя тысячами, в том числе и бурятской конницей. Корсаков – гладкий, с легкой полнотой свежего лица, которая в сочетании с властной строгостью взгляда сразу, еще до того как взглянешь на погоны, говорит о чине. Но едва Миша вошел, как это выражение властности исчезло, на лице проступило добродушие. Толстые щеки и подбородок обмякли. Он почтительно поклонился генералу и легко кивнул головой Николаю Матвеевичу. Быстро, еще не позабытой адъютантской походкой, подошел к столу.
Муравьев заметил, как холодно и неприязненно блеснули чистые голубые глаза Миши, когда он здоровался с Чихачевым. Губернатору захотелось подразнить своего любимца. – Каков молодец Николай Матвеевич, какая отвага. Вот тебе, Миша, живой герой! Имя его принадлежит истории! Невельской от него без ума, но наш Геннадий Иванович не понимает, что во многом ему обязан. Муравьев хитро улыбнулся и помолчал, глядя на обиженное лицо своего двадцатисемилетнего полковника. – Вот куча писем Невельского. Но откровенно скажу тебе, Миша, – сказал губернатор, когда, щелкнув каблуками, откланявшись и гордо вскинув свою темно-русую голову, Чихачев повернулся и ушел с дежурным офицером, – я не могу дочитать. Перепиши и оставь главное, суть. А то: «Христом-богом», «молю вас», «я в отчаянии». Что за слезливость и нервность! И почерк ужасный! Вот его письма и рапорты в министерство написаны сдержанно, ясно, совсем другим языком и писарем переписаны. Он прислал их распечатанными, чтобы я прочел и послал дальше. Я прочел и вижу, что смело можно посылать. А мне он считает себя вправе писать откровенно, так как любит меня и готов утопить в потоках своего откровения. Он воображает меня святым существом, которое ему все простит и все вытерпит. И мол, раз ты родной и покровитель, так, мол, нате дохлую ворону с грязью вместо соуса, как в сказке. Он все валит на меня, и упрекает, и божится, и выражает любовь. Что-то вроде письма ревнивого любовника. Убери, Миша, весь этот соус, оставь суть, что он хочет и чего требует, о чем рапортует. И представь мне завтра без этой грязи, которую он валит на меня от излишней любви. Не желаю выслушивать его излияния! И почерка не могу разобрать. Не деловые бумаги, а какие-то найденные в бутылках манускрипты. Он слишком рассчитывает на мое терпение. Письма его в Компанию я просто не отправлю, как те, что были с прошлой почтой. Корсаков взял бумаги. Почерк у него отличный. Он прекрасно понимал желание Николая Николаевича. Ему очень понравилось, что даже Невельскому генерал спуску не дает. Вот что значит человек в силе и уверенно сидит на своем месте. – Мешай дело с бездельем – с ума не сойдешь, Николай Матвеевич. Едемте к жене на дачу. У нее беспорядок ужасный, она упаковывается, вы простите нас, мы с ней люди простые, – говорил губернатор. Он повез Николая Матвеевича на весельном катере через реку. – Плавание по Ангаре – прелесть! Смотрите, какая чистейшая вода, все время видно дно, до единого камешка. Даже неприятна такая прозрачность, как по воздуху движемся! Чувствуешь всю рискованность своего положения, – пошутил Муравьев. – На Байкале еще страшней, там целые скалы растут из глубины. Какое торжество природы! А какой чистейший воздух, какая ясность неба, какое солнце яркое! А ведь уж время быть холодам. За живой изгородью с облетевшей листвой видны красная крыша дачи и застекленные крыши оранжерей. Из дверей вышла стройная, темноволосая молодая женщина с высоким лбом, выдающимися скулами и римским профилем. Она в коротком пальто, у нее сильное выражение лица, открытый взгляд, узкая, длинная и энергичная ладонь. Она держится царственно-просто и приветливо. Женственная улыбка, немного кокетства, но всего в меру. Чихачев млел втайне. «Парижанка сразу видна! Очень хороша, может быть не совсем красива, как на чей вкус. Но француженки всегда прекрасны, держаться умеют, как красавицы, хоть и собой не всегда хороши! Невольно поддаешься обаянию». Екатерина Николаевна спросила про Екатерину Ивановну. Николай Матвеевич слегка покраснел. Губернаторша с интересом взглянула в его красивое лицо, словно стараясь прочесть на нем больше, чем он говорил. Обеденный стол накрыт на террасе. За обедом Чихачев рассказывал. Потом Муравьева показала ему свои оранжереи. Садовник, старик итальянец, и его помощница, толстая румяная русская девушка с большими черными глазами, несколько похожая на бурятку, очень довольная, как показалось Чихачеву, но застенчивая, приносили горшки с цветами. Зимой Муравьевы собираются в Петербург, и если разрешат, то потом к родным в Париж. Поэтому Екатерина Николаевна все приводит в идеальный порядок. Цветы отправляются на зиму во дворец. – Вот это, конечно, знакомо вам, – улыбнувшись, говорит молодая губернаторша, показывая Чихачеву в комнате с камином чучела птиц. Николай Матвеевич не сразу понял. – Ну как же! Ведь это амурский филин! – воскликнул губернатор. – А это орел! Хвосты орлов гиляки очень ценят. «Да, хвосты орлов я видел, кажется, да не как следует, не до того было…» Оказалось, что Екатерина Николаевна отправила несколько чучел амурских птиц и зверей в Париж к родным и там все поражались и в восторге от амурской фауны. Это упоминание про амурских птиц и про Париж очень неприятно. Почувствовал, что, оказывается, как следует не знает Приамурья. Вот что значит люди высшего общества! Они знают все. А он там жил. «Мало все-таки я обращал внимания на все из-за голода и тягот». Ему стыдно стало, что он жил там совсем другой жизнью, все заботился больше о сухарях. Много говорили о политике, об Англии и о событиях во Франции. Екатерина Николаевна поразила Николая Матвеевича, назвав современных французских политиков во главе с их императором[*] «бестиями».
[*]… во главе с их императором… – Имеется в виду французский император Наполеон III Луи Бонапарт.
В ее словах проявилась неподдельная неприязнь. Можно было предположить, что у ее семьи какие-то свои счеты с Наполеоном… «Видно, старинный род! Графиня!» – подумал Николай Матвеевич, оставшись один и чувствуя, как он сегодня высоко вознесся. Похоже, что Екатерина Николаевна сама не раз видела Наполеона и чуть ли не знала его прежде. Николай Матвеевич ночевал в застекленной беседке на диване. Утром Муравьев увез его в город. В корму катера погрузили горбатые сундуки, обитые клетчатой материей, портпледы, кожаные чемоданы, все какое-то особенное, модное, английское и французское. Миша переписал письмо начисто. Ночь сидел, а сделал, молодец полковник! В это же утро Муравьев написал в морское министерство и канцлеру, что Невельской сообщает – иностранные суда были у входа в Де-Кастри. От себя добавил, что флаги у судов нельзя было рассмотреть. Они были, кажется, синие. «Пусть схватятся за голову! Только ложь и действует на правительство, как на глупцов – лжеромантика. Реализм дуракам непонятен. Дикарям, тупицам и чиновникам тоже. Видят в реализме подвох, крамолу, правда на них не действует, на наше правительство. Ври, Николенька! Синий флаг! А вот это подействует, все флаги пересмотрят по картинкам, какой синей». Редко, но случалось, что Муравьев писал в рапортах небылицы, и всегда удивлялся, как хорошо это действует и как все терпят эти ничтожества. «А больше всего боятся иностранцев, как будто Россия существует не как самостоятельное государство, а только напоказ, для них, чтобы знали, мол, что у нас все не хуже, чем у них! «Подлецы», как величает их мой Геннадий Иванович». Откуда-то с Байкала легкий ветерок приносит струю чистейшего горного воздуха. «Какая природа, как мог бы жить человек в таком раю! А вот я стою, дышу, а думаю о подлецах… Невельской в ужасных условиях. Но мне не легче, чем ему, я уверен. Он все твердит – нужны суда паровые. Если бы его высочество великий князь Константин не был дитятей, то понял бы, что означают мои обращения. Компания ненавидит Невельского. А он их до того, что и тысячу пятьсот рублей жалованья не пожалел, отказался! Каков! Действительно, не маковое зерно! Невельской велик в глазах Чихачева! Он хочет идти в Кизи? Пусть! На свой риск. Он пойдет, конечно. Он о двух головах. Я не разрешал, но если обойдется – отлично. Он самостоятелен. Исполать! Он – там, я – против Петербурга. Без меня он ноль. И он это отлично понимает. Он хитрый костромич, как мужик». Сильные люди, с замечательным терпением всегда пробуждали у губернатора какое-то чувство, похожее на жестокость. Как ни бей, ни мори их, прямо, косвенно, они все вывертываются.
«Все живет, и меня хвалит, и клянется в любви. Может быть, такое же чувство испытывает наше полунемецкое правительство к русскому народу. Но к сожалению, народ не всегда выдерживает, чахнет, слабеет, теряет богатырскую силу». Чихачев работал, писал письма, голова затяжелела, он снял сапоги, лег на диван и уснул. После целого года непрерывных разъездов и ночью и днем спалось особенно сладко. Проснулся и вспомнил, как спал в юрте, как ловил вшей на себе, шел сутками без куска хлеба. Екатерина Николаевна уж несколько дней как переехала с дачи, вчера играла новые пьесы на рояле, и Николай Матвеевич был растроган. Вчера опять расспрашивали его о Де-Кастри, и Муравьев название этой бухты произносил как-то особенно, с удовольствием. А Невельской еще не знал, какое название сохранить за заливом, французы назвали Де-Кастри, а туземцы зовут – Нангмар. Говорил, надо бы Нангмар, но придется Де-Кастри, так как будет напоминать в Петербурге об иностранцах. А ведь у нас согласятся продолжать лишь то дело, которое начали иностранцы. Похоже, тут его мнение сходится с муравьевским. А если иностранцы не начинали бы, то и нам незачем. Так и решили: Де-Кастри! Это, по словам Геннадия Ивановича, закон русского правительства. А тут все же названо по-французски, именем французского морского министра, назвал французский мореплаватель. Вот, мол, и останется у дураков на карте имя французского министра, и будут все и всюду, как вороны, повторять. Невельской уверял, что и южные гавани не дают занимать потому, что их еще англичане не описали. А вот когда опишут, тогда и мы схватимся. А кого будем винить? Кого? Да Невельского! Он упустил! Вали с больной головы на здоровую. Как ни прекрасно в Иркутске, а все же многое, о чем говорил Геннадий Иванович, крепко засело в голове молодого офицера, и он не может, как прежде, оставаться безмятежным. Но в то же время чувствовал Чихачев, что перед ним открыта новая, широкая дорога и что он, кажется, может сделать блестящую карьеру. Но что будет в таком случае с экспедицией? А тут атмосфера очень, очень приятная… и общество… и обстановка! Почет какой! Дворец, да и только! А какие обеды, кушанья! Сколько хлеба! Какая обстановка, мебель, гобелены, цветы, адъютанты, чиновники, лакеи. Лимон растет. А если бы кто-нибудь знал, как иногда до сих пор есть хочется. Уж наешься, а все хочется, так бы и ел и ел, особенно хлеб. И сколько, верно, здесь еды выбрасывается, всю нашу экспедицию прокормить можно. Страшно подумать, что Геннадий Иванович только раз в день ест плотно, за обедом, а утром и вечером – по куску хлеба, правда, бывает, что и мяса съест вдруг фунта три. Екатерина Ивановна обходится без всяких деликатесов! Как она, чувствует ли это? Понимает ли ужас своего положения или нет? Кажется, и я не понимал там всего, хотя и тяготился очень. По Екатерине Ивановне незаметно даже. Голод ведь постепенно подобрался. Там не замечаешь этого, постепенно привыкаешь и слабеешь. Но Муравьев уверяет, что теперь у них все есть. Так ли? Может быть! Дай бог! Он честный человек. Так хочется набрать хлеба тут в мешки да и насушить сухарей, чтобы куски не пропадали. Неужели так трудно прокормить их? Чихачев задумался и опять уснул. Его кто-то будил, чья-то сияющая физиономия явилась и доложила, что Николай Николаевич ожидают. Но Николай Матвеевич ничего не понял. Опять пришел лакей, сказал что-то и ушел, потом приоткрыл дверь, заглянул и опять притворил, Вдруг вошел губернатор. Николай Матвеевич вскочил с дивана, извинился и признался, что который день не может выспаться. «Он почти дитя», – подумал губернатор.
|