– Сашка, ты уснул? Из-за бумажной перегородки никто не отзывался. – Храпит! Юнкера Лазарев и Корнилов вышли на террасу. Ветра нет. Священник на днях объяснял, что у богатых и знатных террасы строятся на втором этаже так, что луна видна всю ночь, всегда можно наблюдать ее прохождение и любоваться. Отец Василий водит дружбу с бонзами и добывает подобные сведения. Капитан приказал завтра с утра идти в чертежную. Подробно все покажет унтер-офицер Григорьев. Офицерам некогда, заняты подготовкой команды к отплытию, ремонтом шхуны и в командировках. – О боже, боже! Капитан все боится, что мы бездельничаем! Как будто сам в нашем возрасте не жуировал!
Скажи-ка, дя-дя-я,
ве-еедь недаром, –
резким голосом запевает Корнилов.
Москва, спалё...
Москва, спаленная по-жаром...
– Господа, не вовремя! – сказал через открытое окно Елкин, занимавшийся за большим столом. – «Что толку в э...» – запел через некоторое время юнкер Лазарев. – «Что толку в этакой безделке», – подхватил юнкер Урусов, выходя с заспанным лицом. Вечерело. Через двор кто-то шел. Из-за клумб с высокими кустистыми цветами адисая появился старший офицер Мусин-Пушкин и поднялся по плахам ступеней. Юнкера встали. Пушкин очистил метелкой пыль с сапог. От юнкеров пахло сакэ. Что мне делать с этими лодырями? Пушкин сделал вид, что ничего не замечает, и ушел в дом. Юнкера прошли за ним, чтобы на виду у него разойтись по каютам. – Вы говели, господа? – спросил их Пушкин. – Да, говели. И причащались. – Играли сегодня? – Да, как всегда, после занятий – в «масло». – Потом спевались, – сказал Лазарев. – Как только пройдет пасха, будем разучивать с людьми «Бородино». В свободное время юнкера стравливают петухов, для этого подаренных им дочерью господина Ота, или играют в «масло». Старик, служивший при храме за небольшую плату, мог исполнить любое поручение. Капитан придумывал для юнкеров обязанности, приказывал заниматься строем с молодыми матросами, в положенные часы ходить в Хосенди, где офицеры обучали их математике, навигации и другим предметам, посещать лагерную церковь и простаивать все обедни, вечерни и всенощные. Хорошо, что французский можно не учить, избегаем говорить по-французски из-за войны, английским занимаемся, но называем американским. И вот, еще не хватало, в распоряжение Григорьева! Утром в чертежную зашли Можайский и Зеленой. – А-ре-са-сан нету? – тихо спросила Оюки, подавая им чай. – Алеши нету, – отвечал Можайский. – Он еще в Симода. Девушка успокоилась. «Симода» – это означает важные государственные дела. Алеша – воин, так и должен быть в походах, а не около женских халатов, как юнкера. – Оюшка, – сказал унтер-офицер Авдеев, – твой Алеша-сан спит с Америкой. Слыхала? Да? – В самом деле, говорят, американка на балу влюбилась в Сибирцева, – чертя на бумаге как бы в полузадумчивости, сказал Урусов. – Вы что? – испуганно вскричал Зеленой и перевел взгляд на Оюки. Все засмеялись. Можайский пришел клеить змея, а Зеленой помогать. Летающие бумажные змеи – прообразы будущих летательных аппаратов, которые плоскостями будут опираться на воздух. «Ну и опирайтесь на воздух!» – отвечали остряки в кают-компании. Можайский делал змеев с двумя и даже с тремя параллельными плоскостями. Вчера бумажный квадрат с андреевским крестом поднялся высоко и ушел за лес. Шелковая тончайшая бечевка петлей держалась на руке. Закричали дети. Зоркие глаза их увидели, что змей сам возвращается обратно. – Как вам удался подобный фокус? – Это не фокус, юнкер. Хэда удобное место для подобных опытов. Узкие извилистые долины, кручи, море с бухтами и заливами среди гор, все это порождает разницу давлений и температур, возникают местные, слабые воздушные течения, как бы провинциальные... Их-то мне и надо! Можайский пытался сговориться с американцами и приоткрыл им свои замыслы, но те, кажется, сочли его за сумасшедшего. Они показались ему обычными мещанами, каких много во всем мире. Узнали откуда-то слово «маниловизм». ...Григорьев пока заведует работами в чертежной. С юнкерами почтителен и любезен, но без дела не дает посидеть, все время все видит. Вообще в чертежной теперь господствуют унтера. В глубине души обидно для молодых людей. А со всяким вопросом не к кому больше обратиться, кроме Григорьева. – Оюки-сан, ваш Алеша-сан остался в Симода не один, – объяснил Татноскэ. Он подсел поближе. – Там был бал. Он танцевал с молодой американкой. – Хорошо, – почтительно ответила Оюки. – А теперь он остался там. Понимая, что сказал переводчик, юнкера прыснули со смеху, а Урусов даже покраснел. Оюки владела собой. Но через некоторое время она спросила: – Ареса? Мусуме – Америка? – Господа, не троньте ее, – сказал Можайский, подымаясь. – Оюки, не слушайте их, они дразнятся. Переведите, что у этой американки есть муж... Милый вы ребенок, Оюки! Можайский ушел с Зеленым. Оюки было не до нежностей, и в сожалениях она не нуждалась. – Переведите, Татноскэ, что американка своего мужа послала сюда, – сказал Корнилов, – и потом в Россию, а Алеша-сан остался там охранять храм и двор, где живет американка. Глаза Оюки-сан становились все шире, и вид у нее был такой, словно она готова всех выгнать. К обеду чертежи были закончены. Все разошлись. Чертежная опустела. Можайский зашел после своих опытов, сказал Оюки, что хочет оставить змея. Девушка сидела в углу за столиком с толстой тетрадью. – Сибирцев сейчас пришел на шлюпке из Симода с матросами, – сказал Можайский. – «Посмотрела на меня неласково, а сама учит его уроки...» – Вы дошли очень быстро, – говорили в кают-компании. – За шесть часов. Даже не верится... Сегодня в девять вышли. – А у нас сегодня был губернатор Симода – наш приятель Накамура. Явился без всякой свиты и без конвоя, в сопровождении двух буси, верхами. Долго были в Хосенди, спорили очень горячо с адмиралом, сначала присутствовал Уэкава, а потом одни. Никого из русских не пускали, кроме Гошкевича. Сразу же Накамура уехал обратно в Симода. – Их что-то тревожит... – Оюки ждет вас, – тихо сказал вошедший Можайский. – Подите к ней. Она ждет и читает ваши словаря. – Да? Алексей почувствовал, как приятно замерло сердце. Идти к ней сразу? Очень хотелось бы, конечно. Но чем сильнее тянет, тем тщательней желаешь это скрыть. Никому, впрочем, не должно быть дела! Неужели она скучала? – А что американцы говорят про войну в Крыму? – спросил Пушкин. – По их мнению, война дается англичанам нелегко, Воюет главным образом метрополия; чтобы привести в движение ресурсы колоний, даже у них не хватает сил и флота. Собственно, английские войска несут далеко не такие потери, как французы и турки, но все же потери есть и у них, что влияет сильно на их общественное мнение. Колониальная империя с самым большим флотом в мире, с сильной промышленностью и с военным опытом не может, по их мнению, в союзе с Францией и Турцией осилить войска противника на небольшом полуострове. Алексей сказал, что хотел бы посмотреть на войну собственными глазами, а не через американцев. Иногда ему приходило в голову, как много можно извлечь пользы, если наблюдать войну со стороны врага, как советуют американцы. Сакура все еще цвела, и чем дальше, тем сильней. Цветение охватывало белым пламенем леса. Вот никогда бы не подумал, что все горы вокруг Хэда поросли сакурой! Падающие к воде кручи как в розовом снегу. В Хэда изысканных цветов меньше, чем в Симода. Зато целая симфония сакуры па горах и в самой деревне. Здесь прохладней, чем в Симода, близки снежные горы, – видно, леса цветут позже. И не одна сакура, и в прицвет с ней – множество разных деревьев и кустарников, которым мы и названий не знаем. В самом деле, горы играют торжественную симфонию сакуры. Розовая она считается, но есть в ней странный прицвет, в тон скалам, которые стоят как коричневые стены и башни кольцом вокруг деревни и бухты. Японцы говорят, что в Хэда сакура особой породы. В саду господина Ота только еще зацветают азалии. Вот и красный барбарис расцвел, а над ним нависли какие-то ветви с массой желтых тяжелых цветов, издали похожих на кисти зрелого винограда. Сочная, пылкая весна... Вспомнилось, как в Гекусенди Сиомара сорвала яркий цветок и подарила Алексею, сказав: «Этот цветок мы называем Mar de Pacifica – Тихий океан. Это твой цветок, Эйли!» После простились. Было и дуриссимо, и веселье, и все закончилось, кажется, спокойно... – Я к вам, Оюки-сан. Здравствуйте! – Здравствуйте! Я ра-да! А работа заканчивалась, чертежная пустует! Скоро Ота-сан опять велит поставить перегородки. Превратится наше рабочее помещение в несколько маленьких, чистейших, уютных комнаток, усланных татами и украшенных сентиментальной яркой мелочью.
«Но как быть, Ареса, когда грубые люди сплетничали?» – так она может сказать. «Она тут ревновала вас», – рассказывали, наверно, ему товарищи. Это ничего. Пусть. Но это не она говорит, а про нее. Она молчит. Кто знает – тот молчит, говорит тот, кто не знает. Пусть Ареса-сан догадывается, но точно не знает. ...А она очень милая! И как похорошела. Приятно видеть. И прежде, когда проходила улицей, все обращали внимание. «Эх... вот это краля!» – раздастся, бывало, голос в колонне шагающих матросов, и все повернут головы. Унтер заметит, скомандует, порядок восстановится, и все тверже зашагают. Она ходила не сгибаясь, как другие японки, ее шаги свободны и легки, и чувствуется здоровая сила юности во всех движениях. – Яся нету, – сказала японка печально. – Да. Я знаю. Жаль Букреева. Вы тоже знаете? – В Японии так часто... Много молодые убивают себя. От любви. – Он отравился ягодой не нарочно, не знал. – Да, так, конечно. – Кажется, не все верят, что не нарочно? – Молодых буси – воинов учат: говорить про любовь стыдно. Но все говорят тихо, очень горячо, хотя запрещается. Все любят. И много – мальчики убивают себя... яд... в воду... или – саблей. – Я думал, что у вас этого нет, что ваши воины очень сильные духом. А они... – Да, очень много. Мусуме веселая, очень рада, поет и говорит, как птичка. А он не смотрит. Или уезжает. Это хуже. И она берет яд. Больше она не хочет жить, Ареса-сан. Нет любви – нету жизни. – Больно слушать вас, Оюка-сан, кажется, сам бы выпил яд! – Да... – Оюки, что с вами?.. Оюки... – Что, Ареса? – Почему? – Пошему? – переспросила Оюки. Слезы на глазах все выдали. Ее твердость и терпение рухнули. – Ареса! Тебя любит Америка! Ведь победившей соперницей оказывалась американка? «Она приехала в Японию, чтобы завладеть Ареса-сан?» Вот что думала Оюки. Это мучительно. Оюки казалось, что она никому и никогда не признается и не покажет своих страданий. – Я не хочу быть разрезанным персиком! Неприлично было бы уверять ее в том, чего не было. Да и не ее это дело, – так думал Алексей, возвращаясь домой. Юнкера, дрянные мальчишки, раздразнили. Может быть, и уроки мои не нужны теперь? Зачем ей наш язык? Ему стало обидно и больно за Оюки. Столько искренности было в ней! Все же милая, добрая девушка. Японцы говорят: у глупых родителей родятся умные дети. Если это верно, то, может быть, у злодеев родятся честные и добрые дети? Но им приходится страдать всю жизнь из-за своих злодеев предков? На другой день после обедни в лагере подошел Григорьев. – Забываете своих знакомых, Алексей Николаевич. А вас помнят. Все ждут вас сегодня у Фуджимото. Часто спрашивали меня, где же вы, Алексей Николаевич, скоро ли будете. «Княжна еще здесь!» – подумал Сибирцев. – В пост разгуляться нельзя, – сказал Григорьев, зайдя за Сибирцевым вечером, – но потихоньку можно «повеселиться под фортепиано», как говорят в Питере. – Они не христиане, – молвил Махов. – А нам нельзя упускать время для доброй дружбы. Вот и Осип Антонович туда же. У каждого свое дело, – добавил он, глянув на Григорьева. Бесцветное лицо унтер-офицера и его маленькие голубые глазки, казалось, ничего не выражали. – Отведаем похлебки из редьки или супа из грибов, бобового киселя, вяленой рыбы, раков, зелени и травы, – приговаривал отец Василий, начищая сапоги. Адмирал в услужение приставлял матроса, но Махов не давал ему никакого дела, поясняя, что пастырь должен делать все для себя сам, даже стирать. – А тертая редька? – подхватил Гошкевич. – Но там, верно, будет что-то повкусней – бобы с медом... Осип Антонович сам из «духовного звания», закончил семинарию, служил десять лет в Китае, в Пекинской духовной миссии, выучил там язык и китайскую письменность, а теперь в качестве чиновника министерства иностранных дел, переменив вид попа на модно выбритого дипломата, обошел с адмиралом вокруг света. Поначалу в Японии он вел переговоры на бумаге, переписывался с японцами иероглифами, но вскоре овладел и устным языком так, что теперь мог объясниться. – Да горох, яйца и китовый жир, – добавил он и спросил: – Кит рыба или мясо? – Соблазны! – ответил отец Василий. – Узнаем от японских бонз много прелюбопытного. Они читари, книжники и грамотеи, не то что темный народ или чиновничество. Гошкевич и Махов надели шляпы. Вчетвером вышли на улицу и пошагали. – Соли не едят, – продолжал рассказывать отец Василий свои крестьянские наблюдения, – а присоленную редьку прикусывают за едой. Был Махов всю жизнь деревенским попом в Курской губернии. После смерти попадьи набрался силы духа и ушел в плавание. Моряки искали таких священников, которые были бы, по их понятиям, сродни простому матросу. Лесовский охотно принял Махова на «Диану» и не пожалел. – Приятели мои бонзы, Нитто и Зюйто, выказывают мне ласку, добродушие, гостеприимство, нелицеприятную искренность. – А как же вы объясняетесь со своими приятелями? – спросил Сибирцев. – Объяснялись сначала знаками. А потом стали и на словах, довольно хотя и отрывочных, но и для меня и для них – понятных... Вышли за деревню. За рисовыми полями виден стал знакомый храм с деревянными воротами и с густо разросшимися деревьями во дворе, из-за которых проглядывала черепичная крыша. – Чаще мы встречаемся у них, в их собственном храме – шинтоистском – сторонников природной японской веры. Отец Махов проявлял редкую энергию и усердие, желая сблизиться со служителями истинной японской религии и все познать. Они изучают нас, мы – их... Сегодня шинтоисты в гостях у буддистов, там же княжна! Григорьев тут же! Деревья и кусты в саду, когда подошли, более угадывались, чем были видны, от этого и сад, и храм в этот час еще прекрасней. Что это? Акация? Японская жимолость, померанцы, барбарис, сирень? Все цветет белым и желтым. Из храма доносилось какое-то щелканье. Раздался женский хохот, засмеялись несколько женщин. Смех затянулся и показался Алексею грубоватым, с оттенком вульгарности или как бы нервным. Так, может быть, смеются девицы в своей компании, когда распустят языки... Григорьев пошел вперед уверенно. При свете большого висячего фонаря и двух малых около столика две молодые японки отчаянно резались в кости. Старая аристократка была тут же, и все трое опять рассмеялись чему-то, но быстро стихли, завидя вошедших. – Вы, Оюки? – вырвалось у Алексея. Мисс Ота сидела напротив княжны, держа кости. Игра мигом была убрана. Оюки-сан, как бы рекомендуя княжне Сибирцева, сказала: – Ареса-сан! Она серьезно поглядела на Алексея, словно что-то проверяя. Оюки боялась? Испортить ей настроение легко? Нет, она спокойна, глаза странно блестят, словно она торжествует. Княжна подала руку с очаровательной улыбкой. Ни тени зла, упрека, недоверия, никаких опасений. Все ясно выражалось и взглядом и рукой! Григорьев куда-то ушел. Махов разговорился с бонзами. Девушки усадили Сибирцева. Он замечал, что они понимают друг друга с полуслова, и почувствовал, что они, несмотря на всю разницу положений, близкие подруги, что невозможно в Европе. Княжна Мидзуно и дочь торговца Ота! Верно, и князь и деревенский богач чем-то связаны. Князь, может быть, зависит от старика Ота? Несколько маленьких столиков составили вместе, разложили рисунки и картины, писанные тушью и акварелью. В вазе очень элегантный, на первый вид сухой букет. Очень выразительны редкие длинные стебли, выгибы слабых еще лепестков, похожих на вялые язычки, выпадающие из пестрых чашечек. Подали чай. Появилось голландское вино. – Сегодня вино нельзя, – сказала Оюки. – Почему нельзя? – спросил Алексей. – Можно! Она знала про пост? Так пусть знает, что пост можно нарушать, большого греха нет. Художник-японец сидел рядом с семидесятилетней аристократкой, княжна с Григорьевым, Алексей с Оюки. Княжна мгновениями щурила глаза, наблюдая за ними. Когда Сибирцев замечал ее внимание, юная княжна сжимала рот мелкими складками, лицо ее становилось острым. Она посматривала на Алексея с большой озабоченностью, словно что-то знала, может быть, опасное для него и хотела бы остеречь.
Оюки казалась совершенно довольной, она нежилась в этом обществе рядом с Алексеем, под его взглядами, слушая его добрую, мягкую речь. Она переводила княжие слова Алексея и ее ответы – ему по-русски. Она, оказывается, все понимала. «Гениальные у нее способности!» И какая она прелестная сегодня. Алексей подумал, что в выражении лица у княжны есть что-то голодное, кажется мгновениями – хищное. Да не оттого ли, что она, верно, бедна? Говорят, что их князья зависят теперь от купцов. Может быть, сама того не зная, инстинктивно ищет нового общества, погружается в среду артистов и художников... Тут и лицо ее теряет остроту, угасает хищность и цепкость взора, опять юная девушка становится милой, радостной и спокойной. Рисовали, показывали друг другу картинки, пили душистый чай, наслаждались ароматом. Алексей отдал гитару Григорьеву и пригласил Оюки на цыганский танец. На ее лице явилось выражение отчаянной решимости. Григорьев играл превосходно, с чувством, как бы давая тон Алексею, заставляя не спешить, мягко перегнуться, отводя руку, и выступить легко и плавно, то перейти к девице и обнять ее за талию, то заплясать, и тогда княжна от радости хлопала в ладоши. ...В соседней комнате Гошкевич сидел с монахом. Имя его таинственного друга – Точибан Коосай. Но тот уже признался, что есть и другое – Масуда Кумедзаэмон. Монах довольно молод, явно умен, кажется, любитель сакэ. Говорят, его видели оборванным, но сейчас он одет опрятно, в порядочном, даже дорогом халате из темного шелка. Гошкевич дал ему два золотых и немного серебра. – Купите мне учебники географии Японии. Для детей. – Это у нас строго запрещается... Но я обязательно исполню. Что бы еще? Я мог бы купить для вас план государственной дороги Токайдо, ведущей из Эдо в Киото. Это наша главная дорога... – Если можно, то план Эдо... – О-о! Очень трудно! – План Эдо? По которому учат детей? – Да, да. Исполню. Постараюсь. Но за мной... следят... Любознателен этот бонза. Много расспрашивает о России, так, словно сам хотел бы поехать к нам. «За чем же дело стало, едемте!» – «Нет, очень страшно», – отвечает Масуда. Вдруг налетел ветер и зашумели сосны. Ветер внезапно стал ударять с силой. Точибан поднялся и сказал, что сейчас ему удобно уйти. Гошкевич простился с ним. Ветер был теплый. В саду раскачивались деревья и метались кустарники, и с них срывало лепестки и несло, как снег. Казалось, лето внезапно ворвалось в эти леса и сады и убирало прочь все, что оставалось от весны. – Знания этого монаха весьма обширны, он точно отвечает на любой мой вопрос о Японии, хорошо знает китайскую письменность, – рассказывал Гошкевич, возвращаясь домой с Сибирцевым. – У меня целая стопа записок с его слов. – Вы доверяете ему? – Что же делать! Надо знать. А знания приходится брать, где есть возможность. – Монах живет в этом храме? – Нет. Он приходит сюда, – ответил Гошкевич. Помолчав, Осип Антонович добавил с озабоченностью и как бы жалуясь: – И то с большими предосторожностями. Он сегодня заявил мне, что хотя и монах, но любит кутить и принадлежит к богеме. – Фуджимото знаком с ним? – Они с бонзой Фуджимото кланяются почтительно. Живет Точибан в другом храме. Мы до сих пор там и встречались. Вообще он меняет места наших встреч. «Жаль, с ним не познакомился! – подумал Сибирцев. – Занятная личность!»
|