Под Иркутском у заставы Муравьева встречали как отца-благодетеля, как самого государя после победной войны. Ждало все чиновничество, среди которого зоркий взгляд Муравьева нашел белокурого высокого Струве. Вышло духовенство. Войска. Тут и шубы, и шинели, и фуражки с кокардами, и картузы без кокард, и множество купцов, жаждущих первой же весной отправиться и скупать по баснословной дешевке меха в новом крае. После торжественной встречи и преподношения хлеба-соли сели в экипажи и промчались по главной улице. Вот и белый дом, дворец губернатора. Муравьевы прошли мимо солдат-великанов в касках, вытянувшихся по обе стороны входа. Утром при солнце, сквозь чисто вымытые окна, виден сад с мохнатым древним кедром, лиственницы с опавшими иглами, поблескивала крыша оранжереи; желта трава, на клумбах кое-где астры. В доме все выглядит ново, богато и торжественно под ярким осенним солнцем, заливающим и сад, и окна, и огромный губернаторский стол, на котором разложена только что прибывшая свежая почта, – пакеты с красными сургучными печатями. Тут же вытянулись адъютанты. Этот стол – капитанский мостик всей Сибири. Здесь созрел и решился замысел великого дела. Печать сломана, письмо открыто. Корсаков пишет… Этого нельзя читать без слез. Муравьев встал и вышел. – Катя, друг мой бесценный! Государь… – Он почувствовал, что спазмы сжимают горло. – Я вовремя послал Корсакова и вовремя прибыл в Иркутск. Лучшего и нельзя было ожидать… Корсаков писал, что, промчавшись сломя голову через всю Сибирь, он сел в Москве на поезд и едва сошел на петербургском вокзале, как был встречен фельдъегерем, который немедленно доставил его к военному министру князю Долгорукову, сменившему Чернышева, откуда на той же тележке, не давая Корсакову вымыться и побриться, его помчали в Стрельну к великому князю Константину, оттуда в Петергоф к наследнику престола… Все были в восторге от смелых действий генерал-губернатора Восточной Сибири. Корсакову приходилось отвечать на множество вопросов, рассказывать подробности. Наследник, читая конец рапорта, где Николай Николаевич писал:«… мы стоим твердой ногой на Амуре… Вся честь принадлежит Невельскому, Казакевичу и Римскому-Корсакову», – воскликнул: «А себя он забыл? Нет, вся слава принадлежит Муравьеву! Только ему! Завтра же утром представлю все государю!» Наследник долго не отпускал Корсакова и все расспрашивал. – Вот когда меня поняли! Далее Корсаков писал, что наутро его потребовали к государю. Николай обнял его и поцеловал, сказал, что благодарен Муравьеву за успешный сплав, всех офицеров – участников сплава приказывает наградить следующим чином, а Невельского произвести в контр-адмиралы, всем нижним чинам выдать по три рубля серебром. Муравьеву разрешено, если он захочет, приехать в Петербург.
– Катенька, я счастлив! Воображаю радость Невельского и жены его. Как бы их известить… – Пошли сейчас же курьера, – сказала Екатерина Николаевна, видя чуть ли не детскую, как ей казалось, радость Николая. Право, тут действительно можно чувствовать себя счастливым. Но известия из-под Севастополя плохие. Там массы войск противостоят друг другу с обеих сторон. Вот где кровопролитие! … В иркутском соборе и во всех церквах служили благодарственные молебны. А еще через день Муравьев, удалившись в кабинет, писал письма. Великого князя Константина он извещал, что благополучно прибыл в Иркутск, выражал глубокую любовь и благодарность государю и чувство преданности его высочеству. Мише писал: «Поздравляю тебя от души… Радуюсь, что мы угодили государю и великим князьям, государь к нашей экспедиции более милостив, чем она того заслуживает…» Муравьеву в эти дни пришлось принимать бесчисленные поздравления. Особенно старался Струве. Сразу видно, что хвост замаран. От лести и угодничества бился при встрече с генералом, как в агонии. «Накликал беду на свою голову, пеняй на себя! Тебе ли не жилось!» И, несмотря на чувство торжества, победы, Муравьев готовил Бернгардту «распеканцию», пока же унизительно обходил его при других и был сдержанно холоден. Струве сник. Он заметил резкую перемену. Он надеялся, что губернаторша, как опытная француженка, ничего не скажет мужу. Ему теперь казалось, что она сама подала ему повод, была очень любезна. Как он мог попасть впросак! Недавно женился, привез из остзейского края в Иркутск красавицу, она урожденная баронесса Розен. Видимо, был упоен собственным успехом, посчитал свою молодость и вид очень привлекательными. Придется уходить из Восточной Сибири! Струве всегда считал других непрактичными. А теперь сам осрамился. И Николай Николаевич еще благородно поступает с ним! Он решил вылезть из кожи вон, но заслужить прощение. Миша Корсаков его подвел. Проболтался, что до встречи с Муравьевым во Франции Екатерина Николаевна чуть ли не была замужем. Это тщательно скрывалось, и Корсаков определенно не сказал. Были якобы слухи, что у нее случались увлечения. Да иначе и быть не могло у парижанки! Муравьев торжествовал победу, но его сильно грызли сомнения. Может быть, в самом деле надо было заранее убрать все с Камчатки? Что, если в то время, когда мы служим молебны, принимаем поздравления и празднуем, Петропавловский порт уничтожен? Государь, конечно, решения не переменит, но по всему видно, что он ждет. Бог знает, что будет. Ведь государю не объяснишь, почему там ничего не оказалось: ни войск, ни пушек, рухнули в свое время все планы об устройстве пароходного сообщения между Аяном и Камчаткой! Ответа потребуют от Муравьева, в случае если Петропавловск пал. Впечатление, произведенное в Петербурге Амурским сплавом, могло рассеяться, если у Завойко неудача. Да и Василий Степанович в случае поражения свалит все на Муравьева, уж он начнет жаловаться. Надо было предупредить события, написать все откровенно великому князю. Откровенно, но с умом! А Завойко уже сейчас просить следующий чин, а то его опять взорвет, что Невельскому дали, а ему нет! Хоть этим смягчить его упрямство. К обеду в большой столовой на втором этаже дворца собрались многочисленные гости. Почта ушла еще утром, и Муравьев под общий шум думал. Флот англичан и французов высадил в Крыму десант. Из газет не узнаешь ничего, только сообщения о подвигах героев и наших успехах, но слухи доходят и письма идут, хотя писать много нельзя. Но чем строже цензура, тем изощренней человек. Шила в мешке не утаишь. Муравьев, сразу как приехал, послал бумаги, требуя, чтобы ему, генерал-губернатору, присылали иностранные газеты без всяких вырезок. «Я должен знать все!» – писал он. И, несмотря на милости государя и его собственные успехи, недовольство правительством, царем и их политикой все сильней и чаще охватывало Муравьева. Еще рано упиваться успехами и обольщаться. Он чувствовал свое превосходство перед государственными деятелями России, видел их ошибки, вялость, неподвижность, неспособность царя понимать коренные интересы народа. Да это не только у Николая! Свой ум, свою энергию и недостатки Муравьев знал прекрасно. Он понимал, что его долг – стремиться к власти. Он должен взять то, что по праву принадлежать будет ему! Он желал России именно такого деятеля, какого угадывал в себе. И не в старости, а в расцвете сил надо было стать у кормила власти. Но никто пока, кроме него самого, этого не чувствует. А бросать амурское дело тоже нельзя, пять-шесть лет трудов нужны, чтобы не заглохло. Лена стала, и по зимнему пути Гончаров добрался до Иркутска. Город в снегу. Ангара без льда чернеет в двадцатиградусный мороз, вся в пару, как в дыму. Иван Александрович в ужасной претензии на Муравьева. Из-за него все лицо обморозил. Почему было не взять с собой? Что за хитрости придворные! Чиновничья ухватка, произвол, по сути дела! Зачем было удерживать всех в Якутске? А до того Муравьев очаровал Ивана Александровича. Как он говорил о том, что нужна для России гласность, суды присяжных, что он верит лишь в «секомые» сословия, в них видит будущее, а в дворян не верит и дворянского парламента не желает. Много он говорил про свободную Сибирь, о том влиянии великом, которое на ее население оказывают ссыльные революционеры. Говорил, что намерен представить государю проект проведения железной дороги от Петербурга до верховьев Амура. Толковал о будущем пароходстве на океане, о торговле Сибири со всем миром через Приамурье, о будущей России, о народе, который пробудится. И не лгал он. Право, чувствовался человек дела. Однако смутился, когда Гончаров спросил его, где Петрашевский, ответил, что запамятовал, сказать не может. В Иркутске Ивана Александровича ждали, отвели ему заранее отличную квартиру. На другой день пошел он к губернатору. Теперь уже он знал Муравьева получше, понял, что тот не терпит соперничества. Про него говорят, что ради хвастовства руку носит на перевязи иногда, показывал, что был ранен в бою, что генерал боевой, а не чиновный. Нашлись люди, постаравшиеся объяснить Гончарову, что Муравьев не зря всех задержал в Якутске, – видно, не хотел, чтобы кто-нибудь успел подать в Петербург сведения прежде него или приехал бы туда раньше времени и мог бы рассеять впечатление, произведенное его рапортами, или даже появился бы в Иркутске до того, пока сам Муравьев там не осмотрелся. Гончаров не хотел бы так плохо думать о Муравьеве. «Да что же ему меня бояться? Или предполагает, что я могу что-то опубликовать, явившись в Петербург? Вот так свободная Сибирь! Вот так губернатор-«демократ»! Сам же звал меня, просил всем заинтересоваться!» Гончаров не собирался вмешиваться в служебные дела Муравьева, вообще не намерен описывать здешние события на манер летописца, но он обескуражен проявлением завуалированного деспотизма, да еще со стороны человека, которому так верил! Муравьев встретил гостя в кабинете. Генерал опять как ясное солнышко, – видно, дела его хороши. Гончаров поздравил его. Они беседовали как старые друзья. Гончаров теперь поосторожней, не может забыть, как Николай Николаевич звал его в Сибирь, старался вдохновить его и засадил, как в карантин! Правда, в Якутске работалось хорошо. Но можно было давно Иркутск посмотреть! – Да вот лицо обморозил, стыдно теперь в обществе показываться! – упрекнул осторожно Иван Александрович своего собеседника. – Можно было прекрасно доехать и до ледохода. Но генерал и в ус не дул. Сейчас в кабинете, рассказав массу новостей, Муравьев наконец спросил, как же Ивану Александровичу понравилась Сибирь. – В Якутске немало любопытного, Николай Николаевич, – ответил Гончаров. Но не скрыл, что, по его мнению, человек еще не выработался в малообжитых местах. Муравьеву ответ не совсем понравился. – Да вы главного не видали еще, поживите у нас в Иркутске и посмотрите город, здешнее население. Здесь выработался особый тип русского человека. Общество ждет вас с нетерпением и встретит с раскрытыми объятиями.
Он стал повторять свои похвалы сибирякам. Гончаров и сам намеревался пожить в Иркутске. На мгновение Муравьев задумался. Какая-то тень пробежала по его лицу. – Сведений нет о Камчатке, – вдруг сказал он. – Что в Якутске говорят по этому поводу? Говорили там разное, всего не перескажешь, да Гончаров и не намеревался передавать чужие разговоры. Генерал, казалось, позабыл про собственный вопрос. В три часа в столовой собралось большое общество. Гончаров представлен был Екатерине Николаевне. С этого дня он стал получать массу приглашений в дома иркутян, и знакомство его с жизнью местного общества пошло полным ходом. И чуть ли не ежедневно генерал желал видеть его в своем доме, опять рассказывал, был откровенен, делился планами, советовался. Гончаров замечал, что генералу от него чего-то надо. «Что же? Может быть, просто ларчик открывался. Опять, значит, нельзя, чтобы я в Петербург явился прежде, чем там узнают из рук генерала, что произошло на Камчатке, и не поверят в его объяснения. Сколько раз уверял его, что я не историк! Нет, видно, он сильное подозрение питает к литераторам!» Гончаров понемногу присматривался к Иркутску, к самому Муравьеву и его деятельности. Он всюду побывал. Но и тут было то же самое чиновничье общество, что везде в России, начиная от Петербурга. Бывал он у ссыльных и у купцов. Город в самом деле богат, своеобразен. В самом деле: нет крепостного состояния, и вот уже тип русского человека переменился. Родились новые качества. Да и как может быть иначе, когда город в центре огромной, еще не тронутой страны, в которой все богатства лежат на поверхности. Пришлось услышать, что Муравьев покрывает верных ему людей, хлопочет за одного взяточника, что сам травит некоторых ссыльных, и без того жестоко оскорбленных. Он ненавидит, например, Петрашевского. Напротив, других, у которых влиятельные родственники в Петербурге, ставит в привилегированное положение. Что тут верно, что навет – трудно разобраться. Нет, Сибирь далеко еще не обетованная земля, какой желал представить ее Николай Николаевич. Вот Муравьев говорит, что Амур – прямой путь из Старого Света в Новый. Нет, до Нового Света еще далеко! Сначала надо, чтобы новый свет появился в России. Пока что Сибирь – казарма, а не страна свободы. Муравьев мечтает о демократии, а сам, говорят, способен на обдуманную расправу. «Да, более того, несбыточные планы свойственны и Муравьеву. Хотя… Бог знает! Неужели он все осуществит, что хочет? Честь ему и хвала в таком случае. А я поеду все же в Россию, мне пора. Довольно я попутешествовал!» Иногда противоречивые мысли теснились в голове Ивана Александровича, прежде чем в ней отстаивалось свое собственное, твердое мнение. Но часто мнение его складывалось быстро, даже сразу, что считал он свойством натур чувствительных. Нет слов, Николай Николаевич замечательная личность, но и он не может прыгнуть выше головы, и в его поступках сквозит барская натура. Он груб, деспотичен, тиранит неугодных, безжалостен. Край его покрыт не цветущими селениями свободных людей, а тюрьмами, рудниками, где трудятся каторжные, поселениями ссыльных, и все это в полной власти мелких и крупных чиновников. В их власти совершать любое насилие над кем угодно. А свободное население и смелое, и удалое, да тоже во власти чиновников. Нет, тут все посложней, чем в той семье военных моряков, к которой он привык за два года. Но еще в тысячу раз хуже будет здесь, если уйдет Муравьев. Сядет на его место другой, и застонет опять Сибирь. Но уж не ради нужного дела, как при Муравьеве, а ради чиновничьих выгод. Существовало мнение, что России не нужны реформы, не нужно самоуправление, а необходимо иметь два десятка хороших губернаторов, и все было бы как нельзя лучше, страна бы процветала. Вот перед глазами был человек редкой энергии, ума. «Сибирь не видала крепостного права, – писал Иван Александрович, возвратившись поздно вечером из гостей, где опять наслышался всякой всячины, – но вкусила чиновничьего, чуть не горшего ига. Сибирская летопись изобилует… ужасами, начиная со знаменитого Гагарина и кончая… не знаю кем».
|