— Вы ангел! Мой ангел! — страстно восклицал капитан, стоя перед невестой на коленях и любуясь ею.
У него, казалось, не было своих слов для выражения любви, он говорил, как в пьесе, как бы с чужого голоса, но чувства, переполнявшие его, не мог выразить иначе. Она в самом деле казалась ему чистым ангелом, символом всего прекрасного, святыней, он только так мог называть ее. Иногда он не верил своему счастью.
Загадочный и недоступный, тот, которого она с таким трепетом и восторгом желала когда-то увидеть, которого со странным волнением встретила впервые в зале собрания, вечно тревожный, воодушевленный, а потом так огорчивший ее, — теперь великий герой, признанный, возвеличенный и награжденный, поднявшийся, как ей казалось, на необыкновенную высоту над всеми, — был у ее ног. Она, вся во власти его радости, смотрела на него робко, счастливо, чувствуя себя его счастьем, венцом всех его наград. Теперь она была по-прежнему кротка и невозмутимо спокойна. Большие планы предстоящей деятельности ее жениха, опасности, которые он всюду видел, были той сферой, которая занимала ее. Теперь ей было над чем серьезно подумать…
Впервые в жизни он, холостяк, считающий себя пожилым, привыкший к нечеловеческому напряжению и постоянному терпению, к тяжелому труду, вечно неудовлетворенный, почувствовал любовь к себе.
Его любило нежное, хрупкое существо, оно было все время с ним. На время, казалось, забыты были все планы. Открылась жизнь, понятная только тем, кто ею жил.
Ей уже девятнадцать. Другие выходили в семнадцать, она училась до восемнадцати. Дядя не торопил ее, а любовь пришла, и она не изменила ей, хотя время шло, прошел год после свадьбы, шума, веселья — тишина, непрерывные ласки и уединение. Иногда они бывали в гостях. Дела отошли куда-то вдаль, и, кажется, начинать их не хотелось…
Они жили в нижнем этаже двухэтажного заринского дома с садом и многочисленными надворными постройками. Здесь ковры, красивая мебель, тишина. Мерно тикает маятник в одной из комнат, напоминая, что время, которое кажется тут остановившимся, на самом деле мчится с неимоверной быстротой.
Однажды муж сказал, что этот маятник встревожил его, он вдруг услыхал тиканье, словно до того часы не двигались. Ей было обидно, казалось, исчезает счастье. Она остановила маятник. Утром муж заговорил о своей экспедиции. Он опять рассказывал ей об Амуре, выражая невольно, сам того не замечая, в картинах природы свои настроения. Казалось, на свете для него нет мест прекрасней, сама скудость природы полна там поэзии, и Амур — это нечто вроде райской обетованной земли… Она и сама уже бредила той страной, которая для него была так чудесна.
Он что-то вспомнил, быстро собрался, крепко поцеловал жену и уехал «во дворец».
Мысли Геннадия Ивановича снова были обращены на Восток. Он стал исчезать из дому, иногда к нему приезжали какие-то совсем простые люди. Он был полон неукротимой энергии. По ночам он спал, вздрагивая всем телом, как хорошая собака, он был клубком нервов и мускулов, воодушевленных одной мыслью, и это удивляло ее, она никогда не видела ничего подобного.
Вдруг проснувшись среди ночи, он восклицал, что не верит своему счастью, что она с ним. Это и радовало ее и удручало. Словно во все остальное время он не видел ее.
Екатерина Ивановна много думала о том, почему он такой, почему его ум, казалось, отдалился от нее, почему он видит в ней ангела, ребенка, забаву, но не то, чем ей всегда хотелось быть.
Однажды, когда началось формирование экспедиции, он пришел и стал с горечью говорить, что нет нужных людей, что безграмотность чудовищная, солдаты темны до смешного и невероятного — мы не распространяем просвещения, — а что в экспедицию нужны грамотные люди. Катя сказала ему:
— Я решила ехать с тобой!
— Ты? — недоумевая спросил муж.
Он не совсем понял ее. Она была для него человеком другого мира, тем, чем она не хотела быть. Екатерина Ивановна много думала об этом и чувствовала, что произойдет размолвка. Он — такой умный — еще не совсем понял, что она — юная жена, будущая мать, ангел, которому место в заоблачной высоте, — собралась с ним.
— Да, я решила поехать с тобой! — ответила Екатерина Ивановна и кротко улыбнулась.
«Ангел!» — как всегда при виде этой улыбки, подумал он, не допуская даже мысли, что в самом деле может произойти то, чего она хочет.
Вечером они были на концерте в собрании. А утром она попросила совета, какой костюм заказать для верховой езды.
У Волконских Катя рассказала, что Геннадий Иванович — она так называла его на людях — не хочет слышать о ее поездке и не берет ее с собой.
Невельской стал оправдываться, сказал, что там невозможно жить молодой женщине.
Катя смотрела на него с сожалением.
Мария Николаевна сказала:
— Для молодой женщины это прекрасно — ехать в новую страну! У вас — молодость, друзья мои! В эту пору все переживается проще… Поезжайте, Катя… Вы не раскаетесь, как бы тяжело вам ни было… Присутствие вашей жены так нужно будет вам, Геннадий Иванович, оно ведь изменит все в экспедиции…
«Как знать, может быть, само дело погибнет, все рухнет, если Кати не будет с вами», — хотела бы сказать она. Она знала, как жалок мужчина без любви и как оп могуществен, гордо спокоен, когда любим. Она спасла своей любовью мужа и его друзей.
Не будь женщин, не было б, может быть, и всей сибирской эпопеи декабристов, они погибли бы, как обреченные в мертвом доме, или стали бы надломленными человеконенавистниками. А они горели, мучились, боролись, страдали и строили жизнь в огромной, но глухой до того стране, стали живым зачатком ее образованности.
Она любила благородных героев — друзей мужа — чистой, высокой любовью.
— Да, да, это прекрасно, Геннадий Иванович, — повторила она, — молодой женщине ехать с мужем в новую страну! Вы с ней положите начало начал вольной колонизации.
Мария Николаевна хотела бы сказать: «Как, вы еще не видите? Не отталкивайте ее от себя, не будьте слепы, подобно многим другим мужьям». Но она желала, чтобы он догадался обо всем сам. Она никогда не была навязчивой.
Они сидели втроем в полуосвещенной гостиной. Дети были отосланы наверх.
Мария Николаевна понемногу разговорилась о своей молодости. Она рассказала, как когда-то, в деревне, решила ехать в Сибирь. Как, решив ехать, она целый год жила врагом в своей семье, любимый отец, казалось, возненавидел ее за это. Она сносила упреки, нарекания, но стала еще тверже и решительней. Она родила и уехала.
Невельской сидел рядом и безмолвно слушал. Капитан, пытавшийся еще в корпусе учить самого Крузенштерна и до сих пор норовивший поучать министров и высших лиц, на этот раз совсем притих, он не мог ничего сказать, он был тут безоружен.
Послышались шаги. Пришли Сергей Григорьевич Волконский и Сергей Петрович Трубецкой. Они уже видели Невельского после свадьбы. На столе появилось вино.
Пришли двое братьев Борисовых, живших под городом в Разводной. Сегодня они приехали в Иркутск. Явился бородатый Поджио, прозванный Мельником.
За столом разговор оживился. Замыслы Муравьева, который сделал этим ссыльным много послаблений и был, как им казалось, вполне искренен в своих добрых намерениях, становились им близки, и они любили поговорить о нем. Геннадия Ивановича считали как бы своим и даже откровенно критиковали при нем действия правительства, чего прежде, когда в его открытиях сомневались, он от них почти не слыхал. Теперь они принимали его в свою семью.
Выпили за его будущие действия.
За столом сидели люди с тяжелыми лицами, их руки знали труд и цепи. Они с честью вынесли свои страдания, развели в этой стране сады, открыли школы, строили, исследовали, рисовали, описывали Сибирь, пробуждали к пей интерес.
За два года пребывания на Востоке Невельской видел много каторжных. У декабристов, несмотря на их аристократизм и на хорошие условия жизни, в которых они находились теперь, было много общего с теми, кого гнали по тракту, и с кандальниками из Охотской тюрьмы — тот же тяжелый, упрямый, угнетенный взор. Волконский до сих пор клал обе руки на стол вместе, словно на них были кандалы. Их души все еще в кандалах, и видно, что просятся на волю. Это были его учителя, перед которыми он давно благоговел, по ним стреляли за Невой, незадолго перед его приездом в Петербург, о них часто говорили в корпусе. Это были люди времен его детства.
Декабристы многое знали о Невельском, но еще больше хотели бы знать. Ходили всякие слухи, и, между прочим, подтверждались сведения, что он был большой приятель с двумя друзьями Петрашевского. А Петрашевский и его дело весьма интересовали декабристов, и из-за петрашевцев, присланных в Сибирь, были неприятности у Волконского.
На Невельского смотрели как на человека, который не все договаривает, и желали бы разузнать его взгляды поподробней.
Но декабристы были люди осторожные, и никто не стал бы расспрашивать его ни о чем подобном.
Поговорили о возможности войны.
Старик Волконский сказал:
— Дай бог нам силы и зоркости в борьбе с врагами!
Понемногу пили.
Когда все встали из-за стола, капитан, усевшись в углу на диване с Поджио, рассказал, какие неприятности испытал в Петербурге и что военный министр граф Чернышев, тупица, каких свет не родил, ставил Николаю Николаевичу палки в колеса и хотел все погубить.
Вокруг Невельского собрались почти все. Взоры засверкали, Невельской задел больное место.
У декабристов с Чернышевым были старые счеты, и поэтому все слушали с затаенным удовольствием молодого капитана, который, не стесняясь, честил его.
— Он предательством стал в фаворе, — сказал Волконский, пересаживаясь поближе и опуская свое тяжелое тело на диван, рядом с Невельским, — но вот, оказывается, молодежь знает ему цену! — обратился он к товарищам.
Бородатый остролицый Поджио, сверкая яркими черными глазами, с гневом заговорил о зверствах, которые совершал Чернышев над солдатами, и напомнил, что Константин Павлович в свое время был такой же изверг.
— Зверь и негодяй! — воскликнул Андрей Борисов, сухой, с острыми горящими глазами. — Как все «они»!
Лицо Марии Николаевны выразило неудовольствие. Она. не любила этой несдержанности.
Пришел высокий, красивый Муханов. Хозяйка любезно встретила его.
Разговоры в углу становились все вольней, и вскоре Мария Николаевна увела Екатерину Ивановну наверх к детям, не желая, чтобы она слушала.
На диване говорили об Англии и о Венгрии.
Вдруг Волконский положил оба тяжелых кулака на столик.
— Царь наш губит Россию, он солдафон и фельдфебель! — сказано было внятно, со спокойным негодованием и презрением и без тени запальчивости.
Андрей Борисов, которого в Иркутске считали придурковатым, ударил кулаком по столу и вскричал:
— Будь проклят он, кровавый злодей!
Только сейчас в этих обычно сдержанных, подавленных людях почувствовались былые повстанцы, в их глазах засверкал бунтарский огонь.
— Мы облагодетельствовали человечество в двенадцатом году, — сказал Волконский, — но забыли о своем народе. — Сергей Григорьевич до сих пор ненавидел Николая как плохого царя и низкого человека, как тупицу, изверга и палача, который держал в кандалах всю Россию.
Вдруг капитан увидел, что в дверях стоит Мария Николаевна. Но она не гневалась, чего можно было ожидать. Он понял — она все слышала, но, несмотря на вечные свои предосторожности и опасения, не раскаивается в этот миг. Лицо ее было в слезах. Она стояла у двери, как часовой. Под ее охраной разговоры продолжались, и Невельской вспомнил все сплетни и россказни, будто Мария Николаевна чужда своему мужу. Нет, она с ним всей душой по-прежнему.
…Поздно ночью, когда ехали от Волконских, Невельской долго молчал, наконец он нашел руку Кати, пожал ее крепко и сказал:
— Поедем со мной!
— Ты согласен?
— Да!
Но утром капитан как-то особенно ясно вспомнил свой Петровский пост и что там за жизнь. Гиляки, матерщина, тяжелый труд, дикие выходки, орут матросы — пение, грубость, китобои, подобные зверям, холод, ветер, — и там будет Катя! Как же ей там жить? Ужасно, если она увидит все! Оказывается, он скрывал от нее все это до сих пор. Он почувствовал, что рисовал ложные картины, говорил ей много лишнего и неверного, лишь о подвигах, об идеалах, к которым стремился, что сам до сих пор не видел, кажется, того, о чем вспомнил сейчас.
— Ведь ты не знаешь той жизни, — сказал он. — Ты даже не представляешь ее! Я виноват перед тобой, только сейчас я понял, что, сам того не желая, рассказывал тебе не все, а лишь показное. Я виноват, Катя, послушай меня…
Екатерина Ивановна удивленно посмотрела на него.
— Что же там такого, что должно привести меня в ужас? Скажите мне, — переходя на «вы», с гордым выражением лица ответила она.
Невельской пытался правдиво рассказать о грубой и жестокой жизни. Он сказал, что во флоте все держится на наказаниях, нередко линьками приходится гнать людей вперед, ведь не все команды так дисциплинированны, как на «Байкале», и далеко не все офицеры гуманны…
— Правда, и в помине нет, — добавил он, — того зверства, что в Петербурге, и шпицрутенов не знают, и даже к каторжным как к равным обращаются (тут он опять невольно прибавил). Но есть офицеры-звери, да и приходится сдерживать распущенность. — Он невольно впадал в крайность, опять сгущая краски. Но рассказа не получилось и обычного вдохновения не было, а она — ангел и дитя — снисходительно улыбалась, как мать, слушающая наивную ложь ребенка.
— Но ты живешь среди тех людей?
— Да, да! Но это я… Я рос в корпусе, я привык к флоту и нравам флота. Меня еще в первом классе били и объезжали старшеклассники. У нас господствовали очень грубые, жестокие нравы, мы редко кому говорим об этом.
Она выслушала о нравах корпуса и флота и немного задумалась. Было неприятно, но и пробуждался интерес. Ведь «он» там был…
А он желал бы оградить ее от грязи жизни, чтобы она была всегда такой же чистой, такой же юной, чтобы она никогда не знала о другой стороне жизни, с правом насилия и матерщиной. Представить ее там, в той обстановке, казалось ему кощунством.
— Я прошу тебя, верь мне.
Она подняла голову.
— Я еду, Геннадий! Это решено. На этот раз я не послушаюсь вас. В какую бы среду я ни попала, все люди будут мне дороги, если вы с ними. Я готова на все! — сказала она.
Он подумал, какое чувство будет возбуждать эта прекрасная женщина в толпе голодных, могучих людей и, как знать, какая будет его и ее судьба среди них. Мало ли что может быть! Теперь в голову лезло разное: бунт матросов, каторжных, нападение пиратов.
— Это решено, милый! — вдруг расхохоталась она, чуть трогая его за щеки, как маленького. — Это уже решено, и я не отступлюсь от своего. Где ты, там и я! Твои дикари и грубияны, — неужели они не поймут меня?… Хорошенькая, черт возьми, женушка у этого Невельского! — избоченясь и как бы играя комическую роль, воскликнула она. — Они будут добрей, перестанут ругаться, они пос-чита-ют-ся с тем, что среди них явилась жена их капитана. Они причешутся и помоются! Геннадий Иванович! — вдруг со страстью воскликнула она. — Как я хочу видеть вас на корабле. Доставьте мне такую радость! И, боже, как я вас люблю! Я никуда не уйду от вас, не гоните меня… Ты знаешь, — сказала она серьезно, — когда мы с сестрой ехали сюда по тракту и впервые увидели огромные толпы каторжных, я была в ужасе… Но я заставила себя подойти к ним, хотя мне было страшно. С каким выражением смотрели они на меня! Ах, Геннадий Иванович… И с тех пор, где бы я их ни встречала, никто из них не сделал мне ничего плохого.
Невельской присел на стул, пока она расхаживала по комнате. Он сидел прямо, смотрел пристально, но взору и положению фигуры нельзя было сказать, что он удручен. Кажется, в глубине души ему нравилось, что она готова идти на жертву, на подвиг, плечом к плечу с ним. Но лучше, если бы она осталась тут, в привычной светской обстановке, а он приезжал бы и рассказывал ей по-прежнему о своих подвигах и путешествиях, а она бы все так же радовалась его рассказам, как в девичестве, как полтора года тому назад, и мысленно путешествовала бы с ним, и вся была бы в нем, в его интересах…
Но она выросла, готова быть рядом, жить и трудиться самостоятельно, она хотела деятельности ради него и его цели.
— Пора за дело! — сказала она и крепко обняла его шею обеими руками. — Помнишь, когда ты возвратился с Амура, то рассказывал мне, что жена штурмана Орлова хочет ехать к мужу и что ее влияние на гиляков станет заметно, что они переимчивы и любознательны. Я подумала еще тогда, что, быть может…
Он открыл глаза.
— Да… Как жена Орлова… Я поеду с тобой… К гилякам!
Ей хотелось тягот, борьбы, страданий с мужем ради его любимого дела. А ее хотели заставить бездельничать!
Иногда она ревновала Марию Николаевну к ее подвигам. Она думала о будущем. Она замечала, что Сергей Григорьевич, страдавший за обездоленный народ, кажется, заставлял иногда своими капризами страдать свою жену. Катя не знала, будет ли так? У нее сжималось сердце при мысли об этом.
На другой же день начались сборы Кати в дорогу. Заказана была меховая одежда, шерстяные вещи.
Катя целиком погрузилась в материальные заботы. Она, шутя, сказала — чтобы приблизиться к идеалу, созданному воображением, все «материальное» для путешествия надо сделать идеально хорошо!
Она не знала, но чувствовала, что какая-то большая деятельность ждет ее там, на океане, что все, навеянное ручейком из того потока мыслей, который есть в каждой прочитанной книге, вольется там в это ее дело.
Владимир Николаевич перед отъездом хотел передать Геннадию Ивановичу бумаги на владение деревнями, отходившими в собственность Екатерины Ивановны. Пошел разговор о доходах. Сестры решили не делиться, оставить деревни в совместном владении, доходы делить поровну, а бумаги оставить у дяди.
— Я вам очень, очень благодарна, — тихо говорила Катя, заехав перед дальней дорогой проститься с Марией Николаевной и оставшись с ней наедине.
— За что? За что? — не в силах сдержаться и обнимая Катю горячими нервными руками за плечи, говорила Мария Николаевна.
Когда Катя уехала, Мария Николаевна задумалась.
«Дивчина молодая, незагубленная!» — вспомнила она слова далекой и родной песни, не раз слышанной… Снова, как жар, охватили ее воспоминания о том времени, когда и сама она была такой же вот молодой, незагубленной «дивчиной».
«Что же ждет тебя там? — думала она. — Куда ты стремишься, милая Катя?»
Через два месяца Екатерина Ивановна уже ехала со своим мужем вниз по Лене, туда, в неведомые леса, к берегам далеких морей, к новой жизни, по новой дороге, по которой уже путешествовал ее муж. Теперь она смотрела на Сибирь его глазами. Он открыл ей эту большую, прекрасную страну…
Кате казалось, что подвиги открывателей Сибири подобны подвигу Колумба. Она ужасалась, сознавая, как это все величественно и сколь мала ее доля во всем этом.
|